Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2002, №2

Кого и зачем искушал чёрт?

(Иван Карамазов: соблазны «русского пути»)

1.Роман искушений

Из всех романов Достоевского “Братья Карамазовы” вызвали наибольший общественный резонанс. Среди прочего объяснялось это тем, что два года до публикации романа он обращался к читающей публике с прямым публицистическим словом. Как вспоминал типографский наборщик М.А. Александров, «контингент читателей “Дневника писателя” составлялся главным образом из интеллигентной части общества. <...> Некоторые говорили Федору Михайловичу, что они читают его “Дневник” с благоговением, как Священное писание; на него смотрели одни как на духовного наставника, другие как на оракула и просили его разрешать их сомнения насчет некоторых жгучих вопросов времени»[1]. Рефреном шла в публицистике писателя мысль об особом - русском - пути, который приведет к сглаживанию всех мировых и европейских в особенности катаклизмов, установит на земле истинно христианское жизнеустройство, которое он раньше Шпенглера с его “немецким социализмом” назвал “русским социализмом”. Мысль эта не покидала его. Об этом можно судить по последнему выпуску его “Дневника” (1881 г.), уже после выхода “Братьев Карамазовых”. «Не в коммунизме, не в механических формах заключается социализм народа русского: он верит, что спасется лишь в конце концов всесветным единением во имя Христово. Вот наш русский социализм!»[2] - писал он там.

Именно как объяснение “народной правды” и “русского пути”, а также как осуждение русской интеллигенции был прочитан его последний роман. Основания для такого взгляда безусловно имелись. В последней книге романа прокурор, как бы подытоживая развернувшуюся на глазах читателя трагедию, резюмирует: “Что такое это семейство Карамазовых, заслужившее вдруг такую печальную известность по всей даже России? <...> Мне кажется, что в картине этой семейки как бы мелькают некоторые общие основные элементы нашего современного интеллигентного общества” (15, 125). И было понято так, что народ - страдалец (вспомним, как Мите голодное крестьянское “дитё” видится), что народ с Христом, он свят, а идеи интеллигенции, к несчастью, несмотря на всё ее благородство, полны дьявольских искусительных провокаций, приводящих к преступлению. Не забудем, что по психической и умственной возбужденности того времени слова великого писателя казались Словом пророка.

Впрочем, исторический комизм восприятия романа заключался в том, что не раз провозглашенная Достоевским вера в русский народ совпадала с народолюбием всей русской интеллигенции, испытывавшей глубокий стыд за свои мнимые преимущества перед народом (скажем, образование, которое вовсе не было ценностью для крестьянства). Забывалось, однако, что пророк - посланец Божий, обличающий грехи нации, бичующий ее пороки, но отнюдь не сулящий своему народу благоденствие. Желая благословить, он часто проклинает. Не случайно после кровавой революции стали искать в творчестве Достоевского указание на возможность наступившей катастрофы и бранить его за те иллюзии, которыми он напитал сознание образованного общества. В статье “Духи русской революции”, опубликованной в знаменитом сборнике “Из глубины”, рефлектируя по поводу слома российской судьбы, Бердяев резюмировал новое отношение к творчеству Достоевского: “Народопоклонство Достоевского потерпело крах в русской революции. Его положительные пророчества не сбылись. Но торжествуют его пророческие прозрения русских соблазнов”[3].

Итак, “русские соблазны”, искушения, пережитые Россией... Что это значит? Как сказано в словаре у Владимира Даля: “Искушать <...> стараться совратить кого с пути блага и истины”[4]. Нации, как и отдельные люди, поддаются на искушения - тому пример и судьба России, и судьба Германии, соблазненных дьяволом на адский путь, ведущий к бесконечной череде преступлений. Причем смысл этого соблазна в том, что нация (или человек) отождествляет себя с дьяволом, а свой путь с дьявольским путем, который считает отныне единственно возможным, пусть не благим, но неизбежным.

И если внимательно вчитаться в роман, то мы без труда поймем, что основной его нерв, основная двигающая действие сила - это бесконечные искушения, которые переживают все герои романа. Разумеется, каждый на своем уровне. Искушаемы Грушенькой - “искусительницей” и “инфернальницей”, как ее называют в романе - и старик Карамазов, и Митя, и даже Алеша, которому она на колени садится (сцена после смерти старца). Искушаем таинственный посетитель старца Зосимы и сам Зосима (дуэлью). Искушаем Митя Смердяковым и Федором Павловичем, провоцирующими его на убийство (Смердяков - сообщение о приходе Грушеньки к старику-отцу, отец - оскорблением в адрес матери и задержкой наследства). Иван искушает Алешу рассказами о страданиях детей, вызывая у послушника “радикальное восклицание”: “Расстрелять!” Смердяков искушает мальчика Илюшу, уговорив его убить собаку Жучку. Грушеньку искушает ее любовь к “прежнему”. Катерина Ивановна испытала дьяволово искушение, когда, думая спасти Ивана, погубила Митю. Испытывает искушение на награбленные деньги открыть в Петербурге лавочку Смердяков. Наконец, главный искушаемый - это Иван Карамазов, который прежде всего искушаем неустройством мира (полагая при этом “мир сей” Божьим, а не дьяволовым), его напрямую искушает Смердяков (выпрашивая позволение на убийство отца), к нему является собственной персоной черт. Тот самый, который, как сам он признается, искусил верующих запахом тления, исходящим от мертвого тела старца Зосимы. И именно в поэме Ивана Карамазова великий инквизитор вспоминает, как “могучий и умный дух в пустыне” (14, 230) трижды искушал Иисуса Христа. Эти три искушения Христа создают как бы грундфон всей философской проблематики романа.

Но, быть может, основное искушение для всех персонажей романа, участвующих в его детективной фабуле, как, впрочем, и для всех читателей - это поиск убийцы старика Карамазова... Кого обвинить в убийстве? Кто виноват? Повторю: винят обыкновенно русскую интеллигенцию - таков прямой публицистический вывод из детективной фабулы романа, не учитывающий сложнейшей системы художественно-философских сцеплений и отзеркаливаний образов, рожденных “жестоким талантом” Достоевского.

Прислушаемся к мнению замечательного российского мыслителя Я.Э. Голосовкера, попытавшегося прочесть роман не социально-исторически, а как некую философскую теорему, отбрасывая даже религиозно-нравственные оценки персонажей, что так характерно было для русской неорелигиозной философии и ее эпигонов. Вот что он фиксирует: «Смердяков и черт, по замыслу автора, двое подлинных убийц Федора Павловича, <...> Смердяков - фактический, так сказать “материальный”, убийца Федора Павловича, - дублирует черта, его символического убийцу, а черт, в свою очередь, дублирует Смердякова, не признавшим себя единственным убийцей и вообще виновником убийства»[5]. Иными словами, по мысли Голосовкера, если без затей и непредвзято подойти к сюжету романа, то становится очевидным, что “единственным виновником убийства Федора Павловича Карамазова является, по замыслу автора, не кто иной, как черт”[6]. А стало быть, это именно черт искушает огромное число романных персонажей и читателей брать на себя функцию Божьего суда - указывать виновника и выносить приговор.

Мы видим, что весь огромный роман строится как система соподчиненных искушений, переживаемых в разной степени разными героями. Почему же столь важна оказалась для Достоевского эта тема - тема соблазна? Односложно ответить на этот вопрос вряд ли удастся. Попробуем порассуждать.

2. Кого обычно искушает дьявол?

Какой смысл искушать закоренелых или тем более прирожденных преступников? По замечательному соображению Сведенборга, злодеи, низвергнутые в царство тьмы и “скрежета зубовного”, то есть жители адских глубин, наслаждаются своим пребыванием в аду и вовсе не хотят спасения. Мучения испытывают только согрешившие праведники. Значит, искушать возможно лишь их, людей, взыскующих высшей, духовной и нравственной жизни. Об этом и черт рассуждает. Иван обращается к своему ночному незваному гостю:

«- Шут! А искушал ты когда-нибудь вот этаких-то, вот что акриды-то едят, да по семнадцати лет в голой пустыни молятся, мохом обросли?» (15, 80).

И получает в ответ:

«“- Голубчик мой, только это и делал. Весь мир и миры забудешь, а к одному этакому прилепишься, потому что бриллиант-то уж очень драгоценен; одна ведь такая душа стоит иной раз целого созвездия - у нас ведь своя арифметика. Победа-то драгоценна! А ведь иные из них, ей-Богу, не ниже тебя по развитию, хоть ты этому и не поверишь: такие бездны веры и неверия могут созерцать в один и тот же момент, что, право, иной раз кажется, только бы еще один волосок - и полетит человек “вверх тормашки”, как говорит актер Горбунов”» (15, 80).

Не буду подробно описывать искушения святых, церковных подвижников и религиозных реформаторов - от св. Антония до Мартина Лютера, которым являлась беспрестанно нечистая сила, в том числе и черт. Самому Христу в пустыне являлся Сатана. А если в романе искушаемы все, то есть взятая в сути своей вся Россия, то вряд ли мы можем даже вообразить, что Достоевский мог посчитать свою обожаемую страну дьявольским отродьем. Россия искушаема потому, что в сути своей она хранит ядро святости, - вот позиция, не раз декларировавшаяся великим русским писателем. А ведь есть и были читатели, которые после чтения романов Достоевского, называли Россию страной, на которой лежит печать проклятия. Вглядимся в наиболее проблемного героя романа.

Рассуждая о творчестве Достоевского, заметил еще в начале прошлого века русский философ С.Н. Булгаков, «естественнее остановиться на том произведении, которое и в философском, и в художественном отношении является наиболее гениальным у Достоевского, на “Братьях Карамазовых”, а в этом романе выбрать самую яркую в философском отношении точку - образ Ивана Карамазова. Из всей галереи типов этого романа этот образ нам, русской интеллигенции, самый близкий, самый родной; мы сами болеем его страданиями, нам понятны его запросы. Вместе с тем образ этот возносит нас на такую головокружительную высоту, на которую философская мысль поднималась в лице только самых отважных своих служителей»[7].

А кто в романе главный подозреваемый в убийстве, главный обвиняемый и, одновременно, главный искушаемый? Разумеется, Иван Карамазов. Ведь именно к нему единственному является черт. Если не принять нашего рассуждения о том, что лишь праведники искушаемы, то получится, как и получалось до сих пор, что Иван очевидный и единственный носитель зла. Так черт его перед публикой и (добавим, забегая вперед) перед ним самим выставил. А уж критика тем охотнее подхватила инвективы черта, что и сам черт числит себя по критической части (“без отрицания-де не будет критики, а какой же журнал, если нет “отделения критики”; 15, 77,- иронизирует черт), значит, некоторым образом коллега. Даже Василий Розанов, считавший себя и духовно, и телесно близким Достоевскому, подпал под влияние дьявольской провокации, заявив: “В Иване в очищенном же виде сосредоточилась мощь отрицания и смерти, мощь зла. Смердяков есть только шелуха его, гниющий отбросок”[8].

Но это явная ложь, ибо именно черт чувствует в Иване другую природу: “Тебе оченно, оченно того втайне хочется, акриды кушать будешь, спасаться в пустыню потащишься!” (15, 80)

И все же современная исследовательница практически отождествляет Ивана с чертом, видя в нем одного из представителей бесовского мира, который так ярко умел изображать Достоевский (роман “Бесы”): “Смех Ивана безусловно дьявольской природы...”; “Искушая брата своего, Иван выполняет дьявольскую миссию. Он лишний раз подтверждает этим свою близость с чертом”; “Неистовый вопль”, которым “вопит” Иван, это вопль бесноватого человека, в которого, по старым верованиям, вселился бес”; “Итак, Алеша (и читатель), слушая Ивана, слушают самого дьявола”; “Дьявольская, враждебная людям и жизни ложь стоит за кощунственными “шутками” Ивана”[9].

Остается в таком случае все тот же вопрос: а какой смысл дьяволу искушать дьявола?

3.Кто же таков Иван?..

Если же Иван не дьявол, то кто он?

Об этом сказал С.Н. Булгаков довольно отчетливо - русский интеллигент. Впрочем, это же говорил и сам писатель, и все последующие критики, писавшие о романе. Но помня постоянные публицистические инвективы Достоевского в адрес интеллигенции, и в образе Ивана естественно искали только отрицательные черты. Радикалы восприняли роман как клевету на русскую интеллигенцию, а после первой и второй русской революции российские неорелигиозные мыслители как предупреждение о негативной роли интеллигенции. Нечто похожее высказал Бердяев, как-то заметивший, что в отношениях Ивана и Смердякова выразились отношения интеллигенции и народа в революции, когда интеллигенция совратила народ. “Достоевский предвидел, что Смердяков возненавидит Ивана, обучившего его атеизму и нигилизму. И это разыгрывается в наши дни между “народом” и “интеллигенцией”. Вся трагедия между Иваном и Смердяковым была своеобразным символом раскрывающейся трагедии русской революции”[10].

Между тем даже и в своей публицистике Достоевский отнюдь не однозначен.

Вот что писал он в “Дневнике писателя” за 1876 год: “Мы должны преклониться перед народом и ждать от него всего, и мысли и образа; преклониться перед правдой народной. <...> Но, с другой стороны, преклониться мы должны под одним лишь условием, и это sine qua non: чтоб народ и от нас принял многое из того, что мы принесли с собой. Не можем же мы совсем перед ним уничтожиться, и даже перед какой бы то ни было его правдой; наше пусть остается при нас и мы не отдадим его ни за что на свете, даже, в крайнем случае, и за счастье соединения с народом. В противном случае пусть уж мы оба погибаем врознь” (22, 45). Это словечко “мы” - очень характерно, оно говорит нам, что Достоевский вполне отождествляет себя с интеллигенцией.

Не случайно, сам Достоевский в своих записных тетрадях чрезвычайно высоко оценил своего героя: “Ив<ан> Ф<едорович> глубок, это не современные атеисты, доказывающие в своем неверии лишь узость своего мировоззрения и тупость тупеньких своих способностей” (27, 48). Недаром, видимо, проницательный Степун следом за Мережковским самого Достоевского относил именно к интеллигенции: «Достоевский, так беспощадно описавший интеллигенцию в “Бесах”, всё же интеллигент, а Толстой - нет. Причина в том, что в жизни и творчестве Достоевского чувствуется страстная заинтересованность в вопросах социальной жизни; не случайно же примкнул он в молодости к кружку Петрашевского и был приговорен к смертной казни»[11].

Стало быть, и к словам старца Зосимы, указавшего на высокий дух Ивана Федоровича, необходимо отнестись с вниманием. Напомню этот разговор. Иван утверждает в беседе с Зосимой:

«- Нет добродетели, если нет бессмертия.

- Блаженны вы, коли так веруете, или уже очень несчастны!

- Почему несчастен? - улыбнулся Иван Федорович.

- Потому что, по всей вероятности, не веруете сами ни в бессмертие вашей души, ни даже в то, что написали о церкви и о церковном вопросе... <...> В вас этот вопрос не решен, и в этом ваше великое горе, ибо настоятельно требует разрешения...

- А может ли быть он во мне решен? Решен в сторону положительную? - продолжал странно спрашивать Иван Федорович, всё с какою-то необъяснимою улыбкой смотря на старца.

- Если не может решиться в положительную, то никогда не решится и в отрицательную, сами знаете это свойство вашего сердца; и в этом вся мука его. Но благодарите Творца, что дал вам сердце высшее, способное такою мукой мучиться, “горняя мудрствовати и горних искати, наше бо жительство на небесах есть”. Дай вам Бог, чтобы решение сердца вашего постигло вас еще на земле, и да благословит Бог пути ваши!» (14, 65-66).

Уж во всяком случае его свидетельство не должно быть отвергнуто в пользу слов черта или Смердякова, уверявшего Ивана: “Умны вы очень-с. Деньги любите, это я знаю-с, почет тоже любите, потому что очень горды, прелесть женскую чрезмерно любите, а пуще, всего в покойном довольстве жить и чтобы никому не кланяться - это пуще всего-с. <...> Вы как Федор Павлович, наиболее-с, изо всех детей наиболее на него похожи вышли, с одною с ними душой-с” (15, 68).

Кому же верить - старцу Зосиме или Смердякову? Вопрос не такой уж нелепый, как может показаться на первый взгляд. Внимательное чтение критических текстов о романе демонстрирует нам, что, как правило, принимаются и торжествуют мнения Смердякова. Например, В.Е. Ветловская считает, что, слушая Ивана, Алеша слушает самого дьявола. Могу только сказать, что в таком случае, дьявол - это славянофил, ибо Иван вполне по-славянофильски говорит о закате Европы, упрекает католицизм в тоталитаризме, боится, что если Бога не будет, то мир охватит антропофагия и пр.

Придется об этом сказать несколько подробнее. Напомню часто цитируемые слова Ивана: «Я хочу в Европу съездить, Алеша, отсюда и поеду; и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище, вот что!» (14, 66). То есть подобно многим славянофилам, включая и любимого Достоевским Тютчева, Иван хочет ехать в Европу, но говорит о ней как о кладбище. Характерно, что, следуя славянофильским трактовкам Ивана, и современная английская исследовательница приписывает Ивану западническую нелюбовь к России: «Не на этом европейском кладбище сохранился камень над могилой давно усопшего праведного русского инока <...>. И в могилах этих лежат люди, не знакомые Ивану, в отличие от тех могил, что навещал Алеша. Ивановы могилы не вызывают бурных эмоций, они мертвы , они где-то там, далеко, и нет никакой живой человеческой связи меж ними и жизнью Ивана. Они принадлежат чужой культуре»[12]. Однако нельзя забывать и ответную фразу Алеши о вере в Европу: «Надо воскресить твоих мертвецов, которые, может быть, никогда и не умирали» (14, 66). Алеша, как и его духовный отец, старец Зосима, воспринимает христианство как единую европейскую религию. Не случайно, Зосима именуется в романе PaterSeraphiсus, как Франциск Ассизский, а на стене у старца картины итальянских мастеров, «католический крест из слоновой кости с обнимающей его Mater dolorosa» (14, 87), более того, именно к нему со всей простодушной ненавистью как к врагу почвенного православия относится монах-фундаменталист отец Ферапонт. Я бы сказал наперекор общепринятому мнению, что в образе старца Зосимы изображен русский православный экуменист, а в образе Ивана - крайний и благородный славянофил, наподобие Хомякова или самого Достоевского, видящий, как на «Дальнем Западе, стране святых чудес» «ложится тьма густая» и надвигается на Европу смерть, видящий в католичестве измену Христову делу (в сочиненной Иваном поэме нарисован гениальный портрет Великого инквизитора, католика, строящего своеобразное предвестие наступающего на мир тоталитарного социализма). Именно славянофилы боялись, что отказ от веры в Бога приведет к нравственному вырождению, что и выразилось в афоризме Ивана: «если Бога нет, то все позволено». Именно Ивану отдает Достоевский, как напоминает С. Ломинадзе, отдает свою мысль о невозможности построения счастливого мира на несчастье хотя бы одного человека (на слезинке ребенка)[13].

Не забудем еще и того, что, по словам его дочери, Достоевский “изобразил себя в Иване Карамазове”[14]. Над этим наблюдением дочери писателя исследователи не раз иронизировали, но, мне кажется, к ее словам стоит прислушаться, учитывая общую интеллигентскую природу писателя и героя. Надо вспомнить то количество автобиографических черточек, которые сопровождают образ Ивана Карамазова. Скажем то, что Смердяков отправляет Ивана в Чермашню - родовое поместье Достоевских. И то, что Иван Карамазов - единственный из героев романа - самобытный, со своими идеями, писатель и мыслитель. Он пишет статью о церкви и государстве, сочиняет поэму о великом инквизиторе, поэму “Геологический переворот”, где сравнивает грядущий социальный переворот с геологическим. Впрочем, именно так понимал грядущую революцию Герцен - как геологический катаклизм[15]. Слова о едущем на казнь в разговоре с чертом (“Как тысяча вещей припоминаются иногда бессознательно, даже когда казнить везут”; 15, 79), а также в главе “Бунт” брошенное Иваном вроде бы мимоходом замечание (“Я знал одного разбойника в остроге”; 14, 217), говорят нам о событиях, которых не было в житейском прошлом героя, но были у писателя Достоевского. Это не просто вложение своего опыта в биографию героя (в биографии двадцатитрехлетнего студента ни казни, ни каторги не было), это проговорка писателя, открывающая нам, что устами Ивана он сам говорит.

Слишком много дает Достоевский Ивану своего, чтоб можно было его отчужденно воспринимать. Скажем, Иван собирает «коллекцию» «фактиков», Не говоря больше о других чертах сходства, замечу, что факты - это то, что любил и собирал сам писатель. Приведу его известные слова: «Факты. Проходят мимо. Не замечают»[16]. Он же говорил о фактах, которые содержат в себе сюжеты шекспировских масштабов. Что, собственно, и было им продемонстрировано - из примитивного уголовного сюжета вырос великий роман, не ниже шекспировского, из уголовного «фактика» вырос. В письме Страхову он отстаивал свой метод - возводить факт до обобщений философских и художественных: «У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительного. <...> В каждом нумере газет Вы встречаете отчет о самых действительных фактах и о самых мудреных. Для писателей наших они фантастичны; да они и не занимаются ими; а между тем они действительность, потому что они факты. Кто же будет их замечать, их разъяснять и записывать?»[17] (курсив Достоевского). Вот этим и занимался писатель - сквозь эмпирический факт старался увидеть структуру мироздания и бытия человеческого. Тем внимательнее мы должны приглядеться к искушениям героя. Это искушения автора.

Но подобная мысль отвергается, как правило, с негодованием: ведь Достоевский - мыслитель с положительным идеалом, а Иван - отрицатель, колеблющийся и сомневающийся, мира Божьего не принимающий. Приведем, однако, свидетельство самого писателя в связи с реакцией публики на его роман. В дневнике 1881 г. он писал: “Мерзавцы дразнили меня необразованною и ретроградною верою в Бога. Этим олухам и не снилось такой силы отрицание Бога, какое положено в Инквизиторе и в предшествовавшей главе, которому ответом служит весь роман. Не как дурак же, фанатик, я верую в Бога. И эти хотели меня учить и смеялись над моим неразвитием. Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицание, которое перешел я” (27, 48; курсив Достоевского, выделено мной. - В.К.)

Так что отрицание Бога и мира Божьего - это тоже опыт самого писателя.

Поэтому решение судьбы Ивана - это, по сути, решение судьбы Достоевского, совладал ли он с мучительнейшей проблемой движения России по праведному пути или нет. То есть в конечном счете от того, каким увидит и поймет себя Иван Карамазов зависит судьба России, ибо образованные сословия в ней недаром возникли, “они всё же ведь интеллигенты, и последнее слово за ними” (27, 25).

4.Что такое и кто таков двойник в романе “Братья Карамазовы”?

Иван всегда рассматривается в соотнесении с персонажем, именуемым, как правило, его “двойником”. Я имею в виду Смердякова. Смердяков большинству критиков кажется своего рода прямым порождением Ивана, как бы материализующим его идеи, превращающим их в реальность. Скажем, один из первых аналитиков, осознавших сверхвременное значение романа, известный славянофил Орест Миллер, писал: “Несчастный Смердяков, слепо подчинившись идеалу Ивана, <...> совершил преступление”[18]. Эту идею повторяют русские философы и исследователи больше столетия. Примеры бесконечны. Однако весьма существенно, что на самом деле идея эта была подкинута вначале прокурору, потом романной публике, затем читателям и, наконец, философской критике самим Смердяковым: «Он с истерическими слезами рассказывал мне на предварительном следствии, как этот молодой Карамазов, Иван Федорович, ужаснул его своим духовным безудержем. “Всё, дескать, по-ихнему, позволено, что ни есть в мире, и ничего впредь не должно быть запрещено, - вот они чему меня всё учили”. Кажется, идиот на этом тезисе, которому обучили его, и сошел с ума окончательно» (15, 126-127).

Итак, получается, что Смердяков слепое орудие Ивана, а потому и его двойник. Но такая трактовка двойничества, если вдуматься, в общем-то сомнительна. В традиции мировой литературы двойник - это тот персонаж, который, что называется, подставляет главного героя, паразитирует на его внешности, его благородстве, его происхождении и т.п. Короче, является явным антагонистом и врагом близкого автору героя, судьба которого составляет предмет забот того или иного произведения. Таков злодеем был у самого Достоевского в его “петербургской поэме” “Двойник” господин Голядкин-младший. Он оказался и находчивее, и решительнее, и изворотливее, и подлее Голядкина-старшего, которого он затирал, обходил на всех поворотах и довел, наконец, до сумасшествия, выкинув в дом умалишенных и заняв его место. Таков преступный и кровавый Викторин в “Элексирах дьявола” у Гофмана, едва не погубивший душу монаха Медардуса. Такова тень в пьесе Евгения Шварца “Тень”.

Даже когда двойник оказывается вроде бы порождением сознания главного героя как в романе Стивенсона “Странный случай с доктором Джекилем и мистером Хайдом”, все равно он побеждает своего, так сказать, родителя, убивая его. Но никогда не подчиняется главному герою. Это закон, которому следует любой двойник.

Имеет смысл посмотреть в контексте этого рассуждения на Смердякова.

Кто же он таков? Прежде всего мы должны еще раз зафиксировать, что он из иного социального слоя, чем Иван. Более того, Смердяков - человек из народа (Бердяев тут прав), о чем говорит сама его фамилия. Случайных фамилий своим героям Достоевский не давал. Происходит она от слова смерд. По Далю, “смерд <...> человек из черни, подлый (родом), мужик, особый разряд или сословие рабов, холопов; позже крепостной. <...> Смерда взгляд пуще брани. <...> Где смерд думал, тут Бог не был[19]. От пренебрежительного отношения высших классов к крестьянам, смердам, возник и глагол смердеть, то есть пахнуть, как пахнут смерды. И это слово Достоевский использует в связи с преступлением Смердякова, то есть убийством Федора Павловича. Семинарист-карьерист Ракитин, беседуя с Алешей о реакции старца Зосимы на визит к нему семейства Карамазовых, как бы даже намекает на главного виновника: “Старик действительно прозорлив: уголовщину пронюхал. Смердит у вас” (14, 73).

Хотя, казалось бы, исходя из идеологии Достоевского, Смердяков должен быть сугубо положительный персонаж. Тем более, что не только фамилией, но и прямым авторским рассуждением связывается Смердяков с классическим типом из русского народа: «У живописца Крамского есть одна замечательная картина под названием “Созерцатель”: изображен лес зимой, и в лесу, на дороге, в оборванном кафтанишке и лаптишках стоит один-одинешенек, в глубочайшем уединении забредший мужичонко, стоит и как бы задумался, но он не думает, а что-то “созерцает”. Если б его толкнуть, он вздрогнул бы и посмотрел на вас, точно проснувшись, но ничего не понимая. Правда, сейчас бы и очнулся, а спросили бы его, о чем он это стоял и думал, то наверно бы ничего не припомнил, но зато наверно бы затаил в себе то впечатление, под которым находился во время своего созерцания. Впечатления же эти ему дороги, и он наверно их копит, неприметно и даже не сознавая, - для чего и зачем, конечно, тоже не знает: может, вдруг, накопив впечатлений за многие годы, бросит всё и уйдет в Иерусалим, скитаться и спасаться, а может, и село родное вдруг спалит, а может быть, случится и то, и другое вместе. Созерцателей в народе довольно. Вот одним из таких созерцателей был наверно и Смердяков, и наверно тоже копил впечатления свои с жадностью, почти сам еще не зная зачем» (14, 116-117).

Однако Смердяков не раз декларирует свою ненависть к русскому народу, кичится своей мизерной образованностью (“Может ли русский мужик против образованного человека чувство иметь? По необразованности своей он никакого чувства не может иметь. <...> Наш подлец в своей нищете смердит и ничего в этом дурного не находит. Русский народ надо пороть-с”; 14, 204-205), говорит о желании свое дело завести (“Я при счастье могу в Москве кафе-ресторан открыть на Петровке”; 14, 205), то есть вроде бы выламывается из крестьянского состояния. Он - лакей, так его и Иван аттестует (по словам самого Смердякова): “А они про меня отнеслись, что я вонючий лакей” (14, 205). Именно этот социальный слой и называют обычно исследователи как силу, пугавшую Достоевского. Об этом в старой своей книге писал и автор этих строк[20]. Так ли это?

Не забудем того, что свое дело завести мечтал в сущности любой мужик, едва выбившийся из крепостного права и бесконечной барщины. Это был закономерный путь всего крестьянского сословия от рабского бесправия к экономической самодеятельности: кто уходил в извоз, кто в артель строителей, кто лавчонку открывал... Недаром Достоевский на уровне почти художественно-бессознательном (а может, и сознательном!) сближает знаковые слова-символы своего романа: Смердяков говорит, что русский мужик смердит, сознавая при этом, что сам он - вонючий лакей. То есть вонючий лакей рассуждает презрительно о смердящих смердах, себя к таковым не относя. Ситуация отчасти комическая. Хотя смешного тут мало. Трагизм исторической ситуации заключался в том, что Смердяков не просто представитель народа, а наиболее продвинутой и все время увеличивающейся его части. Ему наплевать на высшую духовность (он отвергает к примеру Гоголя: “Про неправду всё написано, - ухмыляясь, прошамкал Смердяков”; 14, 115), так же равнодушен он оказался и к “Всеобщей истории” Смарагдова. Ему нет дела до остального мира. Он целиком погружен в свои заботы: первый признак начальной образованности, лишенной широкого кругозора. Он, правда, благодаря своей небольшой образованности уже способен к созерцанию. Но все это не обогащено никакой общей идеей. А потому эта склонность к созерцательности может, как замечает писатель, оказаться взрывчато-опасной (“село родное вдруг спалит”).

С одной стороны Достоевский боится: “Малообразованные, но уже успевшие окультуриться люди, окультуриться хотя бы только слабо и наружно, всего только в каких-нибудь привычках своих, в новых предрассудках, в новом костюме, - вот эти-то всегда и начинают именно с того, что презирают прежнюю среду свою, свой народ и даже веру его, иногда даже до ненависти” (22, 115). С другой стороны, видя идущий и неизбежный процесс внедрения в народ грамотности, он надеется: “В народе нашем вполне сохранилась та твердая сердцевина, которая спасет его от излишеств и уклонений нашей культуры и выдержит грядущее к народу образование, без ущерба лику и образу народа русского” (22, 119). И все это на протяжении одной подглавки из “Дневника писателя” за 1876 (апрель). Проверка этой возможности сохранения народной правды - в образе Смердякова.

Здесь необходимы некоторые историко-теоретические пояснения. Тот тип христианства, который сложился в России после превращения ее из страны городов (Новгородско-Киевская Русь) в страну крестьянскую, был своего рода рецепцией - со всеми вытекающими последствиями - городской религии, каковой и было пришедшее на Русь из Византии христианство, религией образованных, грамотных слоев древнего общества. Напомню, что и на Руси именно города, княжеские и торгово-посадские города, были носителями новой веры в противовес языческому сельскому населению. Сошлюсь на фундаментальное исследование Макса Вебера: “Христианство было вначале учением странствующих ремесленников, специфически городской религией по своему характеру и оставалось таковой во все времена своего внешнего и внутреннего расцвета - в античности, в средние века, в пуританизме”[21]. А потому столь сложно переживался именно в религиозно-метафизическом плане выход крестьянства из состояния патриархального невежества и приобщения к начаткам городского образования и грамотности. По сути это была проверка на духовную глубину, усвоенного народом христианства.

Грамотность, образование, проникавшие в народ, были закономерным результатом социально-исторического развития России. А образование, как иронизировал как-то Чернышевский, не лекарство, его разом не выпьешь. Стало быть, Россия обречена быть наводненной и малообразованными, и натретьобразованными, и полуобразованными. Смердяковыми. Собственным искушением самого Достоевского была вера в святость русского народа. И вот одним из главных персонажей романа он делает мужика, смерда - в его грядущем непременном развитии.

Это “малообразованный” и становится двойником “высокообразованного”. И вот здесь в разработанный мировой литературой образ двойника русский писатель вносит весьма существенное добавление. Двойник не просто паразитирует на главном герое, не просто старается прикрыть его обликом свои низменные мотивы и поступки - он еще выступает в роли искусителя главного героя.

5. Двойник-искуситель.

Ивана Смердяков искушает продуманно и целенаправленно.

Иван чувствовал, что Смердяков не учится у него, а скорее его самого изучает. Достоевский с гениальной точностью передает это усилие и самодовольство малообразованного ума, постигающего ум высокий, а потом навязывающего свое понимание собеседника - как окончательное и взаимно принятое, несмотря на неловкость и отталкивание от такого понимания ума высокого и образованного: «Смердяков всё выспрашивал, задавал какие-то косвенные, очевидно надуманные вопросы, но для чего - не объяснял того, и обыкновенно в самую горячую минуту своих же расспросов вдруг умолкал или переходил совсем на иное. Но главное, что раздражило наконец Ивана Федоровича окончательно и вселило в него такое отвращение, - была какая-то отвратительная и особая фамильярность, которую сильно стал выказывать к нему Смердяков, и чем дальше, тем больше. Не то чтоб он позволял себе быть невежливым, напротив, говорил он всегда чрезвычайно почтительно, но так поставилось, однако ж, дело, что Смердяков видимо стал считать себя Бог знает почему в чем-то наконец с Иваном Федоровичем как бы солидарным, говорил всегда в таком тоне, будто между ними вдвоем было уже что-то условленное и как бы секретное, что-то когда-то произнесенное с обеих сторон, лишь им обоим только известное, а другим около них копошившимся смертным так даже и непонятное» (14, 243).

Интересно, что откровения Смердякова, случайно услышанные Алешей, Иван тоже узнает, более того, эти откровения странно волнуют Ивана (глава “Братья знакомятся” следует за главой “Смердяков с гитарой”):

“Алеша рассказал брату наскоро и подробно о своей встрече с Смердяковым. Иван стал вдруг очень озабоченно слушать, кое-что даже переспросил. <...>

Иван нахмурился и задумался.

- Ты это из-за Смердякова нахмурился? - спросил Алеша.

- Да, из-за него. К черту его” (14, 211).

Что-то сильно стало беспокоить Ивана в его взаимоотношениях со Смердяковым. Он еще не догадывается даже, что именно, но уже отрицает Смердякова как явное зло (“К черту его”). Но не успевает продумать своего беспокойства, хотя с недавних пор начал замечать “нараставшую почти ненависть к этому существу” (14, 242). Он и человеком его не считает-то (“существом”!), но этот смерд словно привораживает его. После разговора в трактире с Алешей, возвращаясь домой, Иван наталкивается на Смердякова и хочет пройти мимо:

“Прочь, негодяй, какая я тебе компания, дурак!” - полетело было с языка его, но, к величайшему его удивлению, слетело с языка совсем другое.

- Что батюшка, спит или проснулся? - тихо и смиренно проговорил он, себе самому неожиданно, и вдруг, тоже совсем неожиданно, сел на скамейку. На мгновение ему стало чуть не страшно, он вспомнил это потом. Смердяков стоял против него, закинув руки за спину, и глядел с уверенностью, почти строго” (14, 244).

Что же происходит?

Словно вступают в действие дьявольские силы, подчиняющие волю Ивана, которым он не в силах противиться. Их всех русских критиков, пожалуй, только Аким Волынский заметил в Смердякове эту почти ницшеанскую волю к власти, подчиняющую себе волю Ивана: Смердяков «боится хоть что-нибудь упустить, разорвать каким-нибудь неосторожным поступком ту тонкую паутину, которою он уже оплел Ивана, и поэтому он весь впивается в него, как змея, которая гипнотизирует льва. Иван не может преодолеть эту гадюку, потому что он действительно загипнотизирован, дважды загипнотизирован – собственным сознанием, с его безумными химерами, и волею этого философствующего лакея, который тоже рожден от Карамазова и тоже имеет в себе силу карамазовской крови, карамазовского упорства»[22]. Лакей почти заставляет Ивана дать ему санкцию на убийство, искушая его якобы невысказываемым вслух их единством и взаимопониманием. Классический прием злодея - запутать постороннего в преступление, чтобы потом тот навсегда остался в сетях зла. Так склеивал кровью свои пятерки Нечаев (Верховенский в “Бесах”). Ивану стыдно за свое интеллигентское высокоумие перед хамоватым и назойливым смердом, многозначительное хитроумие которого он презирает. Поэтому он лжет самому себе, что ему-де наплевать на темные намеки слуги. Русскому интеллигентному человеку стыдно жить. Достоевский в статье из “Гражданина”(1873) “Нечто о вранье” заметил: “Наше всеобщее русское лганье намекает <...>, что мы все стыдимся самих себя. Действительно, всякий из нас носит в себе чуть ли не прирожденный стыд за себя и за свое собственное лицо, и, чуть в обществе, все русские люди тотчас же стараются поскорее и во что бы то ни стало каждый показаться непременно чем-то другим, но только не тем, чем он есть в самом деле, каждый спешит принять совсем другое лицо” (21, 119). Бог вроде бы каждому определил себя не стесняться, быть самим собой. Но куда было деваться от самой главной фальши - стыда за свою интеллигентность перед народом! Собственная глубина и образованность казались преступной роскошью в этом злом мире, где вчерашний смерд с трудом пытается вдруг распрямиться и сказать свое слово. Поэтому, кстати, был принят интеллигентными юношами изверг Нечаев, говоривший от лица народа и уверенно-нагло заявлявший о “нравственной шаткости цивилизованного меньшинства”[23].

Самое поразительное, что причину своего неприятия слов и смутных желаний смерда Смердякова Иван, как и свойственно интеллигенту, определить не в состоянии. В результате их странного, завораживающего разговора, полного намеков и недоговоренностей, Иван ночью не мог заснуть: “Уже после полуночи ему вдруг настоятельно и нестерпимо захотелось сойти вниз <...> и избить Смердякова, но спросили бы вы за что, и сам он решительно не сумел бы изложить ни одной причины в точности, кроме той разве, что стал ему этот лакей ненавистен как самый тяжкий обидчик, какого только можно придумать на свете” (14, 251).

Так что вполне в духе российского архетипа ничего не смогла возразить интеллигенция победившему в Октябрьской революции и гражданской войне крестьянству, малообразованность которого исполнила его презрением к нормам патриархальной жизни, но мешала и принятию норм цивилизованно-нравственной жизни. Если мы поглядим на большинство партийных и идеологических деятелей сталинского (да и ленинского уже) призыва, то увидим, что в анкетах их указано крестьянское происхождение. Не случайно, наверно, дорвавшиеся до власти Смердяковы всех врагов своего режима стали называть врагами народа. А главным врагом, как известно, стала российская интеллигенция, знания и способности которой могли быть даже использованы, но всё равно даже немало сделавшие для советской власти инженеры и экономисты, ученые и писатели рано или поздно уничтожались. Но весь ужас в том, что сама интеллигенция безропотно шла на заклание, ибо считала новый строй и новых правителей-Смердяковых своим порождением. Вспомним, что в романе Артура Кёстлера “Слепящая тьма” именно на этом (что это он сам породил диктатуру!) ломается старый большевик Рубашов перед “неандертальцем” Глеткиным, пришедшим в ЧК по призыву партии из деревни. Но типологически это искушение было предсказано и изображено Достоевским в романе “Братья Карамазовы”.

6.Главное искушение Ивана

Разумеется, искушение это связано с явлением черта.

Но прежде черта Ивана смутил и почти победил Смердяков. Уже во втором разговоре он так построил свою речь, что Иван в растерянности обвиняет в убийстве себя, хотя с точки зрения формально-юридической он нисколько не причастен к преступлению. Но Смердяков спекулирует на “глубокой совести” героя, который ошеломленно произносит своей невесте: “Если б убил не Дмитрий, а Смердяков, то, конечно, я тогда с ним солидарен, ибо я подбивал его. Подбивал ли я его - еще не знаю. Но если только он убил, а не Дмитрий, то, конечно, убийца и я” (15, 54). Как видим, Иван еще колеблется. Но Смердякову важно сделать Ивана не просто соучастником, а главным субъектом убийства, отождествить его с мировым злом. И в третьем, и последнем, разговоре он бросает Ивану: «С глазу на глаз сидим, чего бы, кажется, друг-то друга морочить, комедь играть? Али всё еще свалить на одного меня хотите, мне же в глаза? Вы убили, вы главный убивец и есть, а я только вашим приспешником был, слугой Личардой верным, и по слову вашему дело это и совершил». Иван потрясен: «Совершил? Да разве ты убил?» (15, 59)

Смердяков настаивает: “Самым естественным манером сделано было-с, с ваших тех самых слов...” (15, 61) Но все же проговаривается в какой-то момент:

“- Так неужели, неужели ты всё это тогда же так на месте и обдумал? - воскликнул Иван Федорович вне себя от удивления. Он опять глядел на Смердякова в испуге.

- Помилосердствуйте, да можно ли это всё выдумать в таких попыхах-с? Заранее всё обдумано было.

- Ну... ну, тебе значит сам черт помогал! - воскликнул опять Иван Федорович. - Нет, ты не глуп, ты гораздо умней, чем я думал...” (15, 66)

Невольно вспомнишь пословицу, приведенную Вл. Далем: “Где смерд думал, тут Бог не был”. И точно, Бога не было, был черт.

Не случайно, говоря о Смердякове, оценивая его действия, Иван каждый раз поминает черта. Как только Смердяков в качестве действующего персонажа сходит со страниц романа (кончает жизнь самоубийством), Ивану является черт.

И тут мы сталкиваемся с поразительным парадоксом. Даже те, кто хотел бы обелить Ивана, снять с него вину за убийство (например, С.Н. Булгаков: “И правда, нетрудно видеть, что кровавое событие в романе надвигается с фатальной силой, что трагедия неотвратима и все равно разыгралась бы и без всякого участия Ивана. Смотря на дело объективно, можно считать и Алешу таким же попустителем, как и Ивана”[24]), следуя законам бытового реализма, готовы признать черта порождением болезни Ивана, его галлюцинацией, его вторым Я: “Черт Ивана Федоровича не метафизический Мефистофель, изображающий собою абстрактное начало зла и иронии, это произведение собственной больной души Ивана, частица его собственного я. Все, что мучает Ивана, что он презирает в себе и ненавидит, притом не только в настоящем, но и в прошлом, все это получает как бы персонификацию в черте”[25].

Но именно этого убеждения и добивается черт. Именно этой мыслью он заставляет мучаться Ивана: “Я тебя иногда не вижу и голоса твоего даже не слышу, как в прошлый раз, но всегда угадываю то, что ты мелешь, потому что это я, я сам говорю, а не ты!” (курсив Достоевского; 15, 72). Надо отчетливо сказать, что верующий христианин Достоевский, разумеется, был убежден в реальном существовании нечистой силы, а потому игра черта с Иваном как кошки с мышкой говорит не только о физической, но о метафизической болезни Ивана. Достоевский не раз говорил, что состояние физической болезни способствует соприкосновению мирам иным, но это не болезненные образы, а просто обострение сверхчувственных способностей человека в результате болезни. Себя он называл реалистом в высшем смысле слова, то есть не бытовиком и натуралистом, а писателем, способным изображать всю полноту мира, включая силы потусторонние.

Черт издевается над Иваном, то разуверяя его в своем существовании, то словно бы приглашая увериться в своей реальности. “Я нарочно тебе твой же анекдот рассказал, который ты уже забыл, чтобы ты окончательно во мне разуверился” (15, 80),- замечает черт. А через пару минут делает вид, что убеждает Ивана реалистическими деталями, которые на деле приводят к обратному, но желательному для черта результату. Иван восклицает: “Ты хочешь побороть меня реализмом, уверить меня, что ты есь, но я не хочу верить, что ты есь! Не поверю!” (15, 75). Иными словами, он отождествляет себя с чертом, хотя чувствует, что для духовного своего здоровья он должен превратить черта из частицы своего я во внешний посторонний себе объект:

“- По азарту, с каким ты отвергаешь меня, - засмеялся джентльмен, - я убеждаюсь, что ты все-таки в меня веришь. <...>

- Ни одной минуты! - яростно вскричал Иван. - Я, впрочем, желал бы в тебя поверить! - странно вдруг прибавил он” (15, 79).

А чуть позже жалуется, весь измученный, Алеше: “Знаешь, Алеша, знаешь, - ужасно серьезно и как бы конфиденциально прибавил Иван, - я бы очень желал, чтоб он и в самом деле был он, а не я” (15, 87; курсив Достоевского).

Дело в том, что не веря в черта, он тем самым лишается возможности с ним бороться. В разговоре с Иваном черт поминает Мефистофеля и лютерову чернильницу, то есть литературный факт и факт исторический, объединенные одним обстоятельством: нечистый дух был вне и помимо героя, а потому и Фауст, и Лютер могли отстаивать свою правоту, несмотря на тяжесть борьбы. Приведу хотя бы слова родоначальника Реформации: “Не раз уже он хватал меня за глотку, но приходилось ему все-таки отпускать меня. Я-то уж по опыту знаю, каково иметь с ним дело. Он так часто донимал меня, что я уже не ведал, жив я или мертв. Бывало, доводил он меня до такого смятения, что я вопрошал себя, есть ли на этом свете Бог, и совсем отчаивался в Господе Боге нашем”[26]. Но боролся и побеждал. И душа Фауста не досталась Мефистофелю. Как и предсказывал Бог, Фауст сам собой, без посторонней помощи, сумел сопротивляться ловушкам и соблазнам дьявола (“Ein guter Mensch in seinem dunklen Drange // Ist sich des rechten Weges wohl bewußt”).

Задача Ивана - преодолеть это искушение Смердякова и черта, растождествить себя с ними и их делами, а тем самым понять, что мир земной “во зле лежит” и управляется отнюдь не Божеским законами, а законами дьявола, с которым и борется Бог. А стало быть, не супротивничать Богу, но помогать ему надо, если хочешь исправления мира. И Иван становится на этот путь, в разговоре с Алешей, наконец, отказавшись от идеи черта как галлюцинации, повторяя все время: “Он говорил” (15, 88). И Алеша понимает брата: “Муки гордого решения, глубокая совесть!” Бог, которому он не верил, и правда его одолевали сердце, всё еще не хотевшее подчиниться” (15, 89).

7.Почему так важно растождествление Ивана с чертом?

Поздний Платон, создавая свои жестокие “Законы”, тем не менее заметил: “Божественное начало, заложенное в человеке, спасает всё, если каждый подобающим образом его чтит”[27]. Каждый - это сказано как идеал, далеко не каждый способен к такому - чтить Божественный дух в себе. Но на это обречен писатель, заново продумывающий все сущности бытия. Тогда он оказывается способен увидеть это Божественное начало у своих героев под самою “грубою корою вещества” (Вл. Соловьев). Именно в этом поиске Божественного центра в человеке - отличие писателей и мыслителей масштаба Достоевского от бытовиков, натуралистов и искателей сиюминутного. Одна из самых поздних его (предсмертных) записей о самом себе звучит так: “При полном реализме найти в человеке человека. Это русская черта по преимуществу, и в этом смысле я конечно народен (ибо направление мое истекает из глубины христианского духа народного), - хотя и неизвестен русскому народу теперешнему, но буду известен будущему” (27, 65).

Утверждение насчет “преимущественно русской черты” сомнительно, ибо само христианство всечеловечно, а не выражает те или иные племенные особенности. Но попытка “найти в человеке человека”, причем “при полном реализме”, означает лишь одно: видеть зло и несовершенство мира и человека, беспощадно их изображать, однако оставляя шанс ищущему найти, а страждущему утешиться. Более того, писатель “неизвестен (да и не нужен, добавим) теперешнему народу русскому” именно потому, что народ, как и мир, во зле пребывает, одолеваем Смердяковыми, идущими ко власти, что Достоевский в общем-то сознавал. В “Дневнике писателя” за 1876 год ужасался: «Носится как бы какой-то дурман повсеместно, какой-то зуд разврата. В народе началось какое-то неслыханное извращение идей с повсеместным поклонением материализму. Материализмом я называю, в данном случае, преклонение народа перед деньгами, пред властью золотого мешка. В народ как бы вдруг прорвалась мысль, что мешок теперь всё, заключает в себе всякую силу, а что всё, о чем говорили ему и чему учили его доселе отцы, - всё вздор. Беда, если он укрепится в таких мыслях; как ему и не мыслить так? <...> Народ видит и дивится такому могуществу: “Что хотят, то и делают” - и поневоле начинает сомневаться: “Вот она где, значит, настоящая сила, вот она где всегда сидела; стань богат, и все твое, и все можешь”. Развратительнее этой мысли не может быть никакой другой. А она носится и проницает всё мало-помалу» (22, 30).

За истовой верой в народ стояло у Достоевского сомнение и тайное неверие. А вдруг и в самом деле в России решающей силой станут Смердяковы. Уж они-то на полную катушку используют в своих корыстных целях идеи интеллигенции, говорящие совсем о другом. Как любил повторять Мераб Мамардашвили, когда философов обвиняли в создании предпосылок для чего-либо дурного: «Философ всегда должен говорить своим практическим слушателям: “Простите, я о другом”».

Именно это присвоение исканий интеллигенции взбунтовавшимися мужиками произошло в Октябре 1917 г. Уже в мае 1918 русский историк и философ Г.П. Федотов писал: “Мы целый год с невыразимой болью созерцали, как влачится в грязи красное знамя, как, во имя братства и справедливости, бушуют ненависть, алчность и вожделение. <...> Именем социализма трудящиеся массы отравлены ядом подлинно буржуазной, мещанской жадности”[28]. И, разумеется, никакого даже в помине “православного социализма”, о котором мечтал Достоевский. Но, что самое страшное, как я уже говорил, большинство российской интеллигенции сочло себя поначалу соучастниками и вдохновителями этого грандиозного массового людодерства, не сумев растождествить себя с дьявольскими инициациями, сдавалось на милость торжествующего плебса, так и не победив дьяволова искуса.

Сам Достоевский, рисуя и предъявляя нам, читателям, образ Смердякова, преодолевал свое искушение слепого народопоклонства. Но писатель искал в человеке человека, а в народе где-то глубоко запрятанный христианский идеал, ибо “без идеалов, то есть без определенных хоть сколько-нибудь желаний лучшего, никогда не может получиться никакой хорошей действительности, - утверждал Достоевский. - Даже можно сказать положительно, что ничего не будет, кроме еще пущей мерзости. У меня же, по крайней мере, хоть шанс оставлен: если теперь неприглядно, то, при ясно сознаваемом желании стать лучшими (то есть при идеалах лучшего), можно действительно когда-нибудь собраться и стать лучшими” (22, 75).

К несчастью, на то время шанс этот так и остался только шансом. В своей публицистике и в своих романах Достоевский вроде бы призывал идти “русским путем”, но он же говорил о непременном условии всякого движения - об умении реалистически смотреть на мир и видеть каждую минуту борьбу Бога и черта, а потому и преодолевать искушения любого пути, как только почувствуешь, что черт или Смердяков становятся твоим вторым Я. И Смердяков - это и есть пресловутый русский путь, как Гитлер - немецкий и т.п. Стоит привести откровения одного из большевиков с говорящей фамилией- Г.И. Мясникова, убийцы великого князя (а по сути дела последнего русского царя) Михаила Александровича. Написавший хвастливую брошюру «Философия убийства, или Почему и как я убил Михаила Романова», Мясников среди прочего призывает: «Надо реабилитировать Смердякова от гнусностей Достоевского, показав величие Смердяковых, выступающих на историческую сцену битвы свободы с гнетом, попутно рассказав всю правду о поработителях-богах»[29].

Характерно, что убийца Смердяков еще и православный - не только крещеный, но с глубокой и проницательной насмешкой изображенный накануне злодейского самоубийства (уже самого-то по себе ведущего в ад, но отягощенного еще тем, что теперь вина за убийство отца точно складывается на Митю с Иваном) читающим книгу знаменитого православного мыслителя “Святого отца нашего Исаака Сирина слова” (15, 61). Смердяков к тому же и социалист - вполне в духе ленинского призыва “Грабь награбленное!” Он и тот, и другой, но одновременно ни тот, ни другой. Как наши партийные деятели охотно поменявшие свои партбилеты на кресты, когда им это стало выгодно.

Достоевский призывал к идеальному пути, но нарисовал на самом деле опасность реального. И указал интеллигенции, что несет она ответственность не за слово свое (за историю человечества много разных слов произносилось), а за умение отделить свое слово от чужого поступка, не освящать своим словом чужое зло. Потому так важно ему растождествление Ивана с чертом. Ибо он понимал, что от успеха этого растождествления зависит и судьба России. Если эти духовно высшие (на которых ориентируется входящий в историю малообразованный пока смерд) припишут себе зло, то тем самым совратят всю страну, весь народ, который и не будет искать спрятанный где-то идеал и тех праведников, которые хранят его. Тогда народ скажет: раз эти духовно высшие - с чертом, ну тогда, стало быть, и в самом деле всё позволено.

Реалист Достоевский показал, однако, лишь возможность такого растождествления, оставляя читателю малую надежду на благополучный исход. Уже в конце романа беседуют Алеша и Митя. Митя говорит: “Слушай, брат Иван всех превзойдет. Ему жить, а не нам. Он выздоровеет” (15, 184). Младший брат (рупор позитивных идей писателя) осторожнее: “Брат сложения сильного. И я тоже надеюсь, что он выздоровеет, - тревожно заметил Алеша” (15, 185).

Как мы теперь знаем, тревога брата Алеши была не напрасной. Но роман писался не только к тому конкретному времени, его идеи и образы актуальны и сейчас, и будут актуальны, пока длится история. А, следовательно, поставленная писателем проблема искушения становится частью духовного и интеллектуального опыта любого мыслящего человека, участвующего своим словом в общественной жизни.



[1] Александров М.А. Федор Михайлович Достоевский в воспоминаниях типографского наборщика в 1872 - 1881 годах // Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. В 2-х т. Т. 2. М., 1990. С. 280-281.

[2] Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. В 30-ти т. Т. 27. Л., 1984. С. 19. В дальнейшем все ссылки на это издание даны в тексте; курсив в цитатах из Достоевского везде мой, за исключением особо оговоренных случаев.

[3] Бердяев Н.А. Духи русской революции // Бердяев Н.А. О русских классиках. М., 1993. С. 96.

[4] Даль Вл. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. II. М., 1981. С. 52.

[5] Голосовкер Я.Э. Достоевский и Кант. М., 1963. С. 23.

[6] Там же. С. 24.

[7] Булгаков С.Н. Иван Карамазов как философский тип // Булгаков С.Н. Сочинения. В 2-х т. Т. 2. М., 1993. С. 17.

[8] Розанов В.В. Легенда о великом инквизиторе Ф.М. Достоевского // Розанов В.В. Мысли о литературе. М., 1989. С. 78.

[9] Ветловская В.Е. Поэтика романа “Братья Карамазовы”. Л.: Наука, 1977. С. 93, 98, 99, 100, 109.

[10] Бердяев Н.А. Духи русской революции. С. 95. Курсив мой. - В.К.

[11] Степун Ф.А. Пролетарская революция и революционный орден русской интеллигенции // Степун Ф.А. Сочинения. М.: РОССПЭН, 2000. С. 617.

[12] Томпсон Д. Э.“Братья Карамазовы” и поэтика памяти. СПб., Академический проект. 2000. С. 181.

[13] Ломинадзе С. Слезинка ребенка в канун ХХI века // Вопросы литературы. 2000. № 1. С. 334-335.

[14] Достоевская Л.Ф. Достоевский в изображении его дочери. М.-Пг., 1922. С. 18.

[15]Этот образ возник в любимом Достоевским произведении Герцена “С того берега” ( русск. изд. - 1855, 1858), прочитанном им после возвращения с каторги. Ср.: “Или вы не видите <...> новых варваров, идущих разрушать? - Они готовы, они, как лава, тяжело шевелятся под землею, внутри гор. Когда настанет их час - Геркуланум и Помпея исчезнут, хорошее и дурное, правый и виноватый погибнут рядом. Это будет не суд, не расправа, а катаклизм, переворот...” (Герцен А.И. Собр. соч. в 30-ти т. М., 1955. Т. V1. С. 58). Иными словами, в этой поэме Ивана тоже слышится опыт самого писателя.

[16] Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. Т.16. Л., 1976. С.329.

[17] Там же. Т.29. Кн. 1. Л., 1986. С. 19.

[18] Миллер Орест. Русские писатели после Гоголя. В 3-х т. Т. 1. СПб., 1900. С. 264.

[19] Даль Вл. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. IV. М., 1982. С. 232.

[20] Кантор В.К. “Братья Карамазовы” Ф. Достоевского. М.: Художественная литература, 1983. С. 100-103.

[21] Вебер Макс. Хозяйственная этика мировых религий // Вебер Макс. Избранное. Образ общества. М., 1994. С. 45 (курсив мой. - В.К.).

[22] Волынский А.Л. Человекобог и Богочеловек // О Достоевском. Творчество Достоевского в русской мысли 1881-1931 годов. Изд. подготовили В.М. Борисов, А.Б. Рогинский. М.: Книга, 1990. С. 77-78.

[23] [Нечаев С.Г., Бакунин М.А.]. Взгляд на прежнее и нынешнее положение дела // Революционный радикализм в России. Век девятнадцатый. Документальная публикация под редакцией Е.Л. Рудницкой. М., 1997. С.227. Нечаев нисколько не стеснялся признаваться в своей малообразованности: “Мы, то есть та часть народной молодежи, которой удалось, так или иначе получить развитие...” (Издания общества “Народной расправы”. № 1. - Там же. С. 223).

[24] Булгаков С.Н. Иван Карамазов как философский тип // Булгаков С.Н. Сочинения. В 2-х т. Т. 2. М., 1993. С. 17-18.

[25] Там же. С. 18-19.

[26] Лютер Мартин. Застольные беседы // Легенда о докторе Фаусте. М.-Л., 1958. С. 21-22.

[27] Платон. Законы. (Соч. В 4-х т. Т. 4. М., 1994. С. 227).

[28] Федотов Г.П. Собр. соч. В 12-ти т. Т. 1. М., 1996. С. 101 (курсив мой. - В.К.).

[29] Цит по: Тополянский Виктор. «Величие Смердяковых»: партийный отчет об убийстве // Континент. 1999. № 2 (№100). С. 226.



© 1996 - 2017 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Сергею Костырко | О проекте