Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2004, №2

Бог, мамона и обыкновенные новые люди: от «Кто виноват?» к «Что делать?»

Шесть лет тому назад этих людей не видели, — три года тому назад презирали, — теперь боятся, — через несколько лет будут благословлять, — еще через немного, очень немного лет <…> — их станут проклинать.

Н. Чернышевский1

 

В ноябре 1846 года Василий Боткин из России отправляет Павлу Анненкову в Париж одно за другим два пространных письма о самой большой литературной новости Петербурга — переходе «Современника» из рук Плетнева к Некрасову, Панаеву и Белинскому с «совершенным преобразованием» журнала. «...Сила русской литературы, — рассуждает в этой связи Боткин, — теперь главное состоит в идеологии. Идеология (о, святители, какое густое и тяжелое тесто была эта идеология!) послужила к поднятию “Отечественных записок”, идеология должна поднять и “Современник” <…> Тогда как в Англии и Франции литература есть зеркало нравов, у нас она — наставительница. Вот почему вся сила ее заключается в идеологии».

Чему именно будущий «Современник» должен наставлять своих читателей, Боткин не уточняет, да в данном случае этого, можно думать, и не требовалось: старые приятели прекрасно понимали друг друга. Оба находились внутри одного и того же круга идей — там, где совершался переход от рассудочной «немецкой идеологии» к «французской философии практики» в ее движении к социализму («Да, французский взгляд, то есть, взгляд, опирающийся на здравом смысле, истории, имеющий в виду множество, а не посвященных и избранных, вот чту нужно…» — разъяснял Боткин). То лишь было несколько странным в этих рассуждениях, что адресовались они из Петербурга в Париж, — о таких материях, казалось бы, уж скорее Анненкову надлежало писать друзьям в Петербург: к тому времени он, Анненков, корреспондент «Отечественных записок», уже полгода как жил в Париже, находился в личном знакомстве и переписке с Карлом Марксом и вообще о последних веяниях европейской мысли узнавал, что называется, из первых рук, более всего от Маркса же4.

Но был здесь и еще один узел отношений (всё ли мы до конца знаем в этой истории?), случайно или не случайно связавший весьма отдаленные друг от друга места и, в общем-то, далеких друг от друга людей.

К Марксу Анненков в свое время пожаловал с рекомендательным письмом от казанского помещика Григория Михайловича Толстого, что возвращался из-за границы и на какое-то время остановился в Петербурге; Толстой же знал Маркса еще с 1844 года, когда его, помещика и владельца нескольких имений в Казанской губернии, судьба занесла в Париж вместе с беспокойным своим приятелем Михаилом Бакуниным5. «…По дороге в Европу, — напишет обо всем этом в своих воспоминаниях Анненков, — я получил рекомендательное письмо к известному Марксу от нашего степного помещика, также известного в своем кругу за отличного певца цыганских песен, ловкого игрока и опытного охотника. Он находился, как оказалось, в самых дружеских отношениях с учителем Лассаля и будущим главой интернационального общества; он уверил Маркса, что, предавшись душой и телом его лучезарной проповеди и делу водворения экономического порядка в Европе, он едет обратно в Россию, с намерением продать все свое имение и бросить себя и весь свой капитал в жерло предстоящей революции», — при этом по широте своей душевной Толстой еще и самого Маркса звал с собой в Россию. В жерло революции «отличный певец цыганских песен» ни самого себя, ни своих капиталов по зрелом размышлении не бросил, но именно к нему в Ново-Спасское Казанской губернии весной 1846 года за деньгами на журнал и пожаловали Некрасов, Панаев и А. Панаева; во втором письме Боткина Анненкову Толстой уже фигурирует как один из двух пайщиков «Современника», вносящий в дело колоссальную сумму в 35 тысяч рублей.

Маркс, российский помещик Григорий Толстой, Некрасов… И впрямь «бывают странные сближенья»!

Как бы то ни было, рядом с «Отечественными запи-сками» Краевского с их стойкой репутацией самого передового в России журнала возникал обновленный «Современник», журнал по идее еще более передовой. «Краевский оставлен всеми и желтеет от злости, — пишет обо всем этом Боткин. — Конкуренция явилась страшная. Краевский дает большие деньги за малейшую статью с литературным именем. Недавно за пол-листа печатных стихотворений Майкова заплатил он 200 руб. сер. Это все наделало появление «Современника». Видите: законы промышленности вошли уже в русскую литературу, а ведь это сделалось на наших глазах; за десять лет об этом слуха не было. Значит, литература уже есть сила. Теперь даже с небольшим дарованием да с охотою к труду можно жить литературными трудами, то есть можно выработать себе до 3 или 4 тысяч в год. И это факт не проходящий. Явившись раз, он уже останется навсегда».

Явившись раз, в российской литературе надолго — очень надолго — осталась и идеология.

* * *

Итак, литература — во всяком случае, значительная ее часть — вступала в свой идеологический фазис; одновременно в ней окончательно утверждались, говоря словами Боткина, «законы промышленности». Бог и мамона, так сказать, явили себя не порознь, а вместе. Два момента развития, — что именно они означали и, главное, как соотносились между собой?

Проще всего в этой антитезе, — если только и в самом деле полагать ее антитезой, — разъяснить все то, что касалось «мамоны».

Вообще говоря, в «промышленном» отношении 1840-е годы открывали собой самый благополучный за всю историю российской литературы период, вслед за тем продолжавшийся еще с четверть века. С одной стороны, «не столько нажившись, сколько прожившись на литературе», из нее уходила аристократия, с другой — сюда еще не пришел литературный пролетариат: время это почти безраздельно принадлежит в большей или меньшей степени обеспеченному среднему дворянству. Человек со способностями к сочинительству мог в это время служить или не слу-
жить, — при благоприятном стечении обстоятельств у него была возможность вполне обеспечить себя и литературным трудом. Журнальные гонорары этого времени огромны — 100—200 рублей за авторский лист оригинального (непереводного) текста: таких денег, скажем, низшее чиновничество не получало подчас и за год «беспорочной службы».

Установившиеся литературные предприятия, будь то журнал, альманах или издание сочинений какого-нибудь модного зарубежного автора, приносили капиталы и состояния: редакторы крупнейших изданий того времени —
О. Сенковский, Ф. Булгарин, М. Погодин, А. Краевский — все суть очень богатые люди, начинавшие, как говорится, с ничего. Вполне безбедно и бесхлопотно «журнальный капитализм» позволял жить и внутренним сотрудникам редакции: скажем, В. Белинскому в «Отечественных запи-сках» Краевский в 1846 году выплачивал 6 тысяч рублей в год — сумму, каких тогда, кажется, «не вырабатывал» ни один прозаик в России; больше Белинского из тогдашних литераторов его круга зарабатывал, похоже, только юный Некрасов. Что до авторов вообще, здесь в каждом случае с редакцией заключались особые условия: за первые пробы пера, представленные в журнал, как правило, не платили, но писателю с именем и за капитальную вещь могли предложить от тысячи до двух тысяч рублей и больше — годовое жалованье профессора университета.

Предъявлять ли «литературному капитализму» середины века какие-либо претензии высшего порядка? В позднейшей критике это делали не раз (Д. Мережковский, скажем, считал, что из-за гонораров русская литература сбилась со своего истинного пути), — но нет, вполне существенным образом растущая оплата литературного труда была связана с тем движением, где уже начинал складываться и позже сложился русский классический роман: без гонораров в 200 рублей полистной оплаты — вообще без того образа жизни, что поддерживался такими гонорарами, — все здесь наверняка было бы по-иному, бледнее и беднее. (Конечно же, у литературных форм своя жизнь и своя логика, и отнюдь не полистной оплатой во времена В. Нарежного и
Д. Бегичева, автора шестичастного «Семейства Холмских», в России начался роман, но даже и при этом, как говорит именно о середине века С. Венгеров, «для того чтобы писать роман, надо вращаться в разных сферах общества, надо жить разнообразною жизнью, надо много видеть, надо путешествовать и мало ли еще что нужно, что совершенно недоступно человеку, занятому борьбою за существование»9.)

Куда труднее сегодня разобраться с противоположной частью «антитезы» — тем идеологическим движением, что с 1840-х годов началось в литературе и российской жизни вообще, как в «западническом Петербурге», так и в «славянофильской Москве». По всей сумме источников, которыми мы располагаем, здесь заведомо ясно разве что одно: ни на какие основы и устои российской жизни, еще менее того на предержащие власти первоначальное это движение не покушалось. В обществе вообще пока еще нет идеологического антагонизма между «верхами» и какими-либо иными слоями — напротив, всякое движение власти прямо и немедленно отражается в литературе и журналистике движением с тем же смыслом и направлением. В 1845 году царь на встрече со смоленским дворянством впервые гласно заговорил об отмене крепостного права — литература немедленно отозвалась на это крестьянской темой; реформа приостановилась — о крестьянском вопросе надолго замолчали и журналы. Некогда Николай Павлович, будучи еще великим князем, во время своего визита в Англию посетил Роберта Оуэна, вполне сочувственно отнесясь к его делу (самому Оуэну Николай при этом предложил перебраться в Россию с двумя миллионами английских пролетари-
ев), — после этого положение рабочего люда, будь то в Англии, Франции или России, в российской печати обсуждалось вполне свободно, естественным образом привнося сюда социалистическую (сегодня нужно сказать «раннесоциалистическую») тенденцию. До поры до времени, однако, «социальные учения» в России никого в особенности не пугают, но воодушевляют весьма и весьма многих: к примеру, в 1844 году служащий по артиллерийскому ведомству Н. С. Кирилов, заручившись поддержкой своего шефа великого князя Михаила Павловича, вместе с В. Н. Майковым, активным участником будущих собраний у
М. Буташевича-Петрашевского, подготовили к печати первый выпуск «Карманного словаря иностранных слов, вошедших в состав русского языка», где всевозможные идеи «социальности» проводились от первой до последней буквы, — с «всеподданнейшим посвящением» Михаилу Павловичу, брату царя, этот первый выпуск и вышел из печати; второй выпуск, «исполненный всевозможных дерзостей», был почти полностью написан уже самим Петрашевским10. И что же? — кроме того что второй выпуск был изъят из продажи, никаких других действий со стороны властей не воспоследовало, а В. Майков по уходе Белинского даже занял место первого критика в «Отечественных записках».

Все это изменилось, — и конечно, как-то должно было измениться, — с французской революцией 1848 года, когда лозунги «социальности» вывели на улицу тысячи и тысячи людей. Но здесь в российской печати пошло развенчание «французских учений», а там появилась и историческая фраза о «России как шестой части суши», что заведомо и наперед охранена от революций и язв Европы своим, только ей данным, законом развития: с какого-то момента об этом пишут все, начиная от М. Погодина и С. Шевырева в Москве и кончая А. Краевским и Н. Некрасовым в Петербурге. Так какая же идеология подняла в свое время «Отечественные записки» и теперь должна была поднять «Современник»?

Идеология была, только называлась она «направлением» и выражалась в том движении к «действительности» и «практической жизни», что в литературе развивалось уже добрый десяток лет — в прозе, критике, физиологическом очерке, даже в поэзии. До переворота в практической жизни этой идеологии было еще далеко, но литературу она перевернула совершенно: в 40-е годы здесь все меняется с такой быстротой, что иначе как литературной революцией это и не назовешь. Изменялись даже не жанры, хотя и они тоже, — менялись самые способы отношения к слову и к тому, что именно этим словом должно быть сказано. Прошли времена «стишков к деве и луне», как теперь модно стало выражаться о предшествующей литературной эпо-
хе, — впредь надлежало исследовать в российской жизни то, что во французской называлось реальностью. (Совсем скоро все тот же Боткин изобретет или из французской критики позаимствует новое понятие — реализм: тем она и началась, «эпоха реализма в русской литературе».) Именно в это время «писатель» в российском лексиконе окончательно вытесняет «сочинителя», а литература уже и чисто внешним манером стремится сообщить читателю о том, что все написанное суть не сочинено, а взято прямо из жиз-
ни, — такими заголовками или подзаголовками, как «запи-ски», «из записок», «дневник», «из дневника», «заметки», «письма», «повесть в письмах» и так далее11.

Во всем этом хотя бы в литературной критике мог бы возникнуть — но не возник! — вопрос о том, что именно надлежит «брать из жизни», дабы это всерьез и сполна отражало искомую правду бытия. Но вот здесь-то она как раз и начиналась — «новая российская идеология» с ее тяготением к наиболее негативным сторонам социальной действительности, с тем тотальным ее отрицанием, что изначально было чревато нигилизмом, а там и прочими «измами».

…В 1845 году Некрасов при поддержке Белинского собрал и в скором времени издал альманах «Петербургский Сборник». Успех предприятия был чем-то совершенно из ряда вон выходящим: сборник был распродан в три недели; за последние годы, писал об этом Белинский, «только три книги на Руси шли столь страшно: “Мертвые души”, “Тарантас” и “Петербургский сборник”». Некрасов на всем деле заработал что-то около десяти тысяч рублей, сожалея лишь о том, что не издал альманаха тиражом вдвое большим. В Сборнике, вспомним, «Бедными людьми» дебютировал Достоевский; здесь также были Белинский, А. Майков, Никитенко, кн. Одоевский, И. Панаев, Тургенев и
гр. Соллогуб; сам Некрасов поместил здесь четыре своих стихотворения — «В дороге», «Пьяница», «Отрадно видеть» и «Колыбельная песня». Еще раньше в «Отечественных запи-сках» была опубликована его «Современная ода» — стихо-творение, которым, по взгляду позднейшей критики, начинался «настоящий Некрасов». Если в один ряд выстроить первый десяток стихотворений этого уже «настоящего» Некрасова и в ряд же дать их содержание, возникает следующая картина (читателю, как всегда, предоставляется судить о том, что это такое — жизнь как она есть или сплошь идеологическая на ней спекуляция). Итак, автор развеселых водевилей настроил лиру на новый лад и поет теперь вот о чем.

Действуя заодно с «гадиной» и «злодеем», человек — судя по всему, это чиновник средней руки — крадет деньги «у сирот беззащитных и вдов», не гнушаясь при случае и тем, чтобы оставить свою красавицу-дочь наедине с кем-то из сильных мира сего («Современная ода»); в барский дом еще девчонкой берут крестьянку, делают ее «белоручкой» и «белоличкой», потом выгоняют, и вот теперь она замужем за крестьянином и скоро сойдет в могилу от работы, к которой смолоду не приучена («В дороге»); еще одно было погибшее создание, закосневшее в пороках, то ли обретет свое спасение, то ли нет в новой жизни с лирическим героем («Когда из мрака заблужденья»); тем временем кто-то в крайней нищете беспробудно пьет горькую («Пьяница»); чиновник — «подлец меня гнетущий» — сам лижет руку подлецу («Отрадно видеть»); но вот ребенок, которому лирический герой не сказки сказывает, а правду поет: его отец проворовался, но при знаменитом своем плутовстве наверняка уйдет от суда; у самого «пострела» впереди карьера и богатство, при этом будет он, «чиновник с виду и подлец душой», «стоять за добро» и гнуть спину перед начальством («Колыбельная песня»); лирический герой сам себя за что-то там глубоко презирает («Я за то глубоко презираю себя»); тем временем где-то разрушается счастье влюбленных — «мужика-вахлака» и «дворянской дочери» («Огородник»); деревенская красавица глядит во-след мчащейся тройке и о чем-то мечтает, но на долю ей пало выйти за неряху-мужика, который будет ее бить, «а свекровь в три погибели гнуть», после чего от черной работы она в несколько лет сойдет в могилу («Тройка»); жандарм на каторгу везет преступника «из политических» («Перед дождем»); наконец, лирический герой посещает места своего детства, «где жизнь отцов моих, бесплодна и пуста, текла среди пиров, бессмысленного чванства, разврата грязного и мелкого тиранства», «где вторил звону чаш и гласу ликований глухой и вечный гул подавленных страданий» («Родина»).

«…Что я? что со мною? где я был? — восклицал
С. Шевырев в отзыве на «Петербургский Сборник». — <...> где это сочиняют? В Пекине? На островах Сандвичевых?»12.

Шевырев и иже с ним вольны были восклицать что угодно — «Петербургский сборник», повторим, был раскуплен в три недели, а «Колыбельная» Некрасова пошла распространяться в списках по всей России. Вопрос, кому служить, Богу или мамоне, на самом деле никакой «антитезой» здесь не являлся.

* * *

Когда в декабре 1877 года Некрасова провожали в последний путь и Достоевский на Новодевичьем кладбище Петербурга говорил в прощальном слове о том, что по своему значению умерший поэт должен стоять вслед за Пушкиным и Лермонтовым, из пятитысячной толпы раздался голос: «Он выше, выше! — те были байронисты!» и еще несколько голосов прокричало: «Да, выше!» У этого «выше» был, понятно, свой особый смысл, но вот ведь, если вдуматься, что: Некрасов — поэт, прозаик, журналист, издатель двух крупнейших журналов — для своего времени и впрямь значил много больше, чем Пушкин и тем более Лермон-
тов — для своего.

Тем важнее сегодня перечитать эту биографию со всем вниманием и, конечно же, никак не впадая в соблазн, всякие более чем красочные ее детали поставить над сутью дела — над вопросом, собственно, о том, какой тип литератора и человека был явлен в этом случае (Достоевский, кстати, в Некрасове прежде всего и видел именно
«тип» — чрезвычайно ярко выраженный тип своего времени). Иными словами, не суть важно, кого и как Некрасов, по собственному его выражению, «свежевал» в карты, на каких каретах разъезжал по Петербургу и сколь омерзительны были те попойки, увековеченные в особой «современниковской» литературе, что устраивались при журнале в первые годы его существования: Некрасов и «Современник», литературная и окололитературная среда журнала — вот, собственно, в чем надлежит наконец-таки разобраться. Наперед здесь нужно сказать только вот еще что.

Как в свое время выразился А. Скабичевский, «личность Некрасова является и до сих пор еще камнем прет-кновения для всех имеющих обыкновение судить шаблонными представлениями»13: сказано здесь, понятно, о том, что во время уно называлось нравственной физиономией человека. По мере того как у весьма и весьма многих в России обыкновение судить становилось все менее «шаблонным», все меньше становилось и камней преткновения в биографии Некрасова; некоторым неудобством оставались разве что те несколько обвинений по его адресу, что в свое время и по разным случаям были высказаны Белинским, Герценом, Тургеневым и людьми их круга, а позже сотрудниками обновленных «Отечественных записок». Все эти обвинения, нужно сказать, были учтены и худо-бедно рассмотрены, и везде в конечном итоге вердикт вышел совершенно оправдательным. «Суд потомков» при этом и с самим Некрасовым делал что хотел; в одной книге на этот счет очень точно замечено: «Мимо внимания исследователей прошел <…> тот факт, что ни одну из своих попыток оправдаться в возводимых на него обвинениях Некрасов не довел до конца. Ни в «Огаревском деле» при объяснениях с Герценом и Тургеневым, ни в истории отношений к Белинскому, ни по поводу пасквильной полемики Антоновича и Жуковского, ни в связи с другими обвинениями, а их было множество <…> Вместо того, чтобы попытаться вскрыть и объяснить эту черту, исследователи, обращаясь к некрасовским попыткам, силятся с величайшей тщательностью «дообъясниться» за Некрасова, стараются закончить недописанные письма, подкрепить своими доводами доводы Некрасова. Занятие бесплодное…»14 Но ладно бы только
это, — еще более серьезная проблема состоит в том, что отдельные эпизоды некрасовской биографии в этой «критико-биографической» традиции никем и никогда не были связаны воедино, так и оставшись в общем где-то далеко за пределами литературно-цеховых и внецеховых отношений Некрасова. Но именно эти отношения сегодня и представляют интерес.

Существует идиллическая история — никаких иных, впрочем, по этому случаю и не было — о том, как именно Некрасов и Панаев приобрели «Современник»: сочинение это принадлежит прихотливому перу Авдотьи Панаевой. В ее воспоминаниях читаем о том, как летом 1846 года она, Панаев и Некрасов отдыхали в казанском имении Григория Толстого — человека передовых убеждений и радушного хозяина; здесь они получили письмо от Белинского, что «совершенно случайно уехал из Петербурга с Щепкиным, отправившимся на два месяца гастролировать в большие южные города»15; в вечерней беседе Толстой выразил удивление по поводу того, что петербургские литераторы никак не могут прийти к изданию журнала на паях, как это делается в Париже; разговор закончился решением продать лес Панаева и вырученные деньги употребить на журнал; через несколько дней Некрасов спешно уехал в Петербург договариваться с Плетневым, и дело в конце концов сладилось.

Действительная картина этих событий, как она восстанавливается по другим источникам, прежде всего по письмам Некрасова, совпадает со «свидетельством» Панаевой разве что именами действующих лиц да лесом Панаева.

Но была во всем этом и своя предыстория.

Белинский и Некрасов познакомились и сошлись между собой еще в «Отечественных записках», куда с 1842 года Некрасов поставлял всякий мелкий литературный материал: более всего Белинского с самого начала восхищала «спекулятивная жилка» Некрасова. Вместе они подготовили «Физиологию Петербурга», после чего Некрасов стал подбивать Белинского на сбор материалов для нового альманаха. Дело очень быстро пошло. При связях Белинского уже вырисовывался сборник «исполинской толщины»: его так и назвали — «Левиафан»; все будущие расходы по изданию принял на себя Некрасов; весной 1846 года в «Отечественных записках» даже появилось объявление о предстоящем выходе «огромного сборника статей литературного и ученого содержания». В это же время возникла и другая идея — идея журнала: в одном из писем того времени Белинский пишет, что не пройдет и двух лет, как он «станет полным редактором журнала», который «спекуляторы» не упустят основать, рассчитывая именно на него.

При таких перспективах и все это время пребывая в возмущении от «политической беспринципности» Краевского, Белинский решает уйти из «Отечественных записок». В конце апреля того же 1846 года Некрасов увозит его из Петербурга в Москву, ссужая его двумя тысячами рублей для семьи и поездки с Щепкиным на юг («совершенно случайно уехал из Петербурга», как написано об этом у Панаевой), сам же отправился в казанское имение Толстых, где и «возбудил вопрос об издании журнала». Дело казалось — и оказалось — совершенно верным: Толстой обещал 25 тысяч рублей, такую же сумму Панаев предполагал выручить за лес; что до наполнения журнала, то здесь, похоже, наперед предполагалось присвоить «Левиафан» Белинского. Дважды наказав всем держать дело в строжайшей тайне, Некрасов спешно отбыл в Петербург, где после ряда переговоров с издателями других журналов заключил наконец соглашение с Плетневым о том, что тот передает «Современник» в аренду Панаеву и ему, Некрасову, и с Никитенко — что тот становится официальным редактором «преобразованного» журнала.

Конечно, во всей этой махинации были свои неудобства, уж очень многие знали, что дело изначально затевалось под Белинского, — где же тут Белинский, спрашивали что в Петербурге, что в Москве. Проще всего «арендаторам» оказалось окоротать самого Белинского: уйдя от «кровососа» Краевского и оттого потеряв все средства к существованию, больной, удрученный семейными делами, он не только безропотно расстался со своим «Левиафаном», но еще и письма стал писать в Москву, выгораживая Некрасова и приглашая тамошних литераторов порвать с Краевским и впредь все написанное отдавать исключительно в «Современник». Впрочем, за собранный материал Белин-скому были предложены деньги, и немалые; кроме того, сам себя он какое-то время считал если уже и не владельцем, то хотя бы «дольщиком» журнала, все при этом ожидая случая как-то объясниться с Некрасовым и рассчитывая получить третью часть в деле. Но вот состоялось и объяснение: к ужасу Белинского, теперь ему было отказано и в доле; подслащенной пилюлей стал разве что обещанный оклад в 12 тысяч рублей ассигнациями в год16. Со всем тем здесь как-то возникла мысль ехать ему на лечение в Зальц-брунн, — на том с Некрасовым и разошлись (деньги на поездку, правда, московским друзьям Белинского пришлось собирать вскладчину).

«Я едва узнал Белинского <…> — вспоминал Анненков, тогда специально приехавший в Зальцбрунн, — передо мной стоял старик, который по временам, словно заставая себя врасплох, быстро выпрямлялся и поправлял себя, стараясь придать своей наружности тот вид, какой, по его соображениям, ей следовало иметь»17. Впереди у этого старика (на следующий день по встрече с Анненковым ему исполнялось 36 лет) оставалось очень немного — знаменитое письмо Гоголю, планы порвать с Петербургом и перебраться в Москву, возвращение в Россию, резкое обострение чахотки, одиночество, страшная безденежность последних месяцев… На его смерть в «Современнике» было опубликовано десять строчек текста18, в «Отечественных записках» — двадцать.

Дела самого Некрасова тем временем складывались совсем недурно, в особенности если учесть, что изначально во всем предприятии у него, собственно, и пая-то никакого не было. Еще ранее Белинского из «дольщиков» журнала был исключен Г. Толстой: «арендаторы» попросту решили, что смогут обойтись без его денег, тем паче что прислал он вдвое меньше обещанного. (Зато пять тысяч рублей на журнал одолжила Наталья Герцен — долг, о котором Некрасов предпочтет не вспоминать в течение десяти лет и который будет возвращен только тогда, когда дело выйдет наружу.) Оставалась, следовательно, лишь доля Панаева, но как раз здесь Авдотья Яковлевна одарила Некрасова столь великой благосклонностью, что «Современник» наперед становился чисто семейным предприятием трех человек. В 1848 году Никитенко рассудил за благо сложить с себя обязанности официального редактора, редактором был утвержден Панаев, фактически же журнал перешел к Некрасову. Наконец, манной с неба явились деньги, очень большие деньги… Впрочем, скоро и «Современник» стал на ноги, принося все больше доходу, — предприимчивый поэт наконец-то получил возможность вполне отдаться сочинению стихов «обличительного» характера.

* * *

«Вышел первого числа первый № “Современника” под новой редакцией, — записал с началом 1847 года в своем дневнике Никитенко. — Он произвел хорошее впечатление. Отовсюду слышу благоприятные отзывы его тону и направлению»19.

Особенно приятным сюрпризом для господ подписчиков оказалось то, что бесплатным приложением к журналу — первый опыт такого рода в России — они получили роман Жорж Санд «Лукреция Флориани» и совершенно в духе того же романа написанное «Кто виноват?» Искандера.

Начало выходило самым многообещающим. «Повести у нас — объедение, роскошь; ни один журнал никогда не был так блистательно богат в этом отношении», — писали из редакции; еще бы тем повестям не быть объедением, когда в дело разом пошло все, что Белинским собиралось в течение двух лет. В последующих номерах вышли «Обыкновенная история» Гончарова — неслыханный успех! — «Антон Горемыка» Григоровича, «Полинька Сакс» Дружинина, сразу же сделавшая автора кумиром читательниц по всей России; один за одним появлялись новые рассказы из «Записок охотника» Тургенева… Во всем том как будто обозначалось и общее направление журнала.

С направлением, впрочем, с самого начала было не все ясно. С первого же номера статьей Никитенко журнал решительно открестился от натуральной школы — позиция, затем многократно подтвержденная главным критиком журнала Дружининым. В Париже революция — «Современник» немедленно отходит от какой бы то ни было западнической программы20. В верхах перестали говорить о крестьянской реформе — с 1849 года крестьянская тема совершенно исчезает из журнала: отныне даже Тургеневу как-то удается обходиться без крестьян в новых рассказах из «Записок охотника». С недавним прошлым «Современник» теперь связан разве что неприятием романтизма, «мечтательно-сти», сентиментальности и провинциализма, — да еще поэ-зии: в продолжение 1847 года на его страницах появилось что-то около дюжины стихотворений, в 1848 году — ни одного.

Скоро «Левиафан» Белинского был израсходован, — и вот выясняется, что редакции хронически не хватает материала. «Будьте друг, сжальтесь над “Современником” и пришлите нам еще Вашей работы, да побольше», — пишет Некрасов Тургеневу; письма в том же тоне, порой доходящем до отчаяния, рассылаются всем постоянным авторам журнала. С тем, кажется, на несколько лет вперед исчезло и «направление»: в набор идет все, что есть; в журнале воцаряется авантюрный и светский роман; сам Некрасов с Панаевой пишет романы «Три стороны света» и «Мертвое озеро» — нечто совершенно внелитературное; из номера в номер публикуются пространные фельетоны Дружинина и Панаева. Дело шло к Козьме Пруткову и вечной теме осмеяния мелкого чиновника, — в 1851 году Прутков впервые и явился в «Современнике». Благо были переводы иностранных романов, пригодные для заполнения больших объемов, да такие рубрики, как «Науки и художества» и «Смесь», где можно было писать вообще о чем угодно21.

Вся незадача заключалась в том, что желающих сотрудничать с «Современником» все как-то не прибавлялось, — мало того, и постоянные авторы журнала с какого-то момента стали писать все неохотнее и все меньше. В 1851 году в журнал пришел Писемский, — через несколько лет он уйдет в «Библиотеку для чтения»; в 1852 году постоянным сотрудником стал молодой Л. Толстой, — с приходом в «Современник» Чернышевского он постепенно отходит от «клоповоняющей компании» и даже обсуждает идею организовать новый журнал в противовес «Современнику»; очень мало дают в журнал Григорович и Гончаров; в 1856 году ушел Дружинин, приняв на себя редактирование «Библиотеки для чтения». (Тургеневу Дружинин писал в 1857 году: «Голова Современника теперь в одном Боткине, а трудящийся сотрудник у него один — это Толстой <…> Мы с вами, сидя в центре литературного круга и зная хорошие стороны Некрасова, не могли бы представить себе, насколько он н е н а в и д и м всей юной и образованной частью писателей, тем кругом, то есть, на котором все держится. Эти истории недоплаченных денег, невежливых приемов, затерянных рукописей, не совсем чистых счетов — сделали то, что в некотором отношении даже Андрей [Краевский] стоит его выше»22.) Дольше всех держался Тургенев, но в 1860 году после конфликта с Добролюбовым дверью, и очень громко, хлопнул и он. Ничто не помогало — даже приглашение Тургеневу, Толстому, Григоровичу и Остров-скому стать «исключительными сотрудниками» журнала каждому со своей долей в общей прибыли. С московскими литераторами никакого сотрудничества так, в сущности, и не состоялось.

О каком там демократическом инстинкте, что-де заставил Некрасова предпочесть Чернышевского и Добролюбова писателям-дворянам, можно толковать, когда все говорит о том, что с середины 50-х годов все больше людей попросту не хотят иметь никаких дел ни с Некрасовым, ни с Панаевым, ни еще менее того со всей компанией «Современника»!

Было ли то идейными разногласиями?

 

* * *

 

Две истории при начале «Современника», в какой-то момент совпавшие чуть не месяц в месяц, стали его «родовыми травмами», — и от обеих этих травм он не оправится до самого конца. Первой была афера в отношении Белинского, второй…

Ранним летом 1846 года, когда интрига с «Современником» была в самом разгаре, в Россию из Парижа приехала Марья Львовна Огарева — бывшая жена Николая Огарева; расстались они за два года до того. Еще раньше Огарев, человек строжайших правил и какого-то невиданного бессеребреничества, передал в обеспечение Марье Львовне одно из своих имений, — теперь его надлежало обратить в деньги. Бывшие супруги без особых сложностей поладили, и Огарева вновь отправилась за границу, поручив своей подруге — Авдотье Панаевой — довести до конца все дела по взысканию с Огарева таких-то и таких-то сумм. Между Огаревой, с одной стороны, и Панаевой, Панаевым и Некрасовым — с другой, начинается переписка: дело по многим обстоятельствам и само-то по себе было непростым, а с течением времени, как о том исправно и сообщалось Огаревой, становилось все сложнее. Между тем Огарев сумел представить 50 тысяч рублей, — какие-то суммы из этих денег Панаева стала пересылать своей подруге в Париж. Но вот весной 1853 года Огарева умирает, все ее бумаги пересылают Огареву в Россию, — здесь вдруг выясняется, что из подлежащих к пересылке ей сумм Марья Львовна получила совершенно ничтожную часть. Огарев решает подать на Панаеву в суд, располагая после этого отправиться в Лондон к Герцену; для выезда из России ему надо получить паспорт — дело в 1855 году весьма непростое. Здесь вдруг является препятствие; Огарева, страдавшего эпилепсией, оно чуть не отправило на тот свет.
Н. А. Тучкова-Огарева, тогдашняя спутница Огарева, вспоминала об этом так:

«Раз он [Тургенев] зашел к нам в Петербурге в отсутствие Огарева и сказал мне: “Я хотел передать Огареву поручение Некрасова, но все равно, вы ему скажите. Вот в чем дело: Огарев показывает многим письма Марии Львовны и позволяет себе разные о них комментарии. Скажите ему, что Некрасов просит его не продолжать этого, в противном случае он будет вынужден представить письма Огарева к Марье Львовне куда следует (речь шла о тех письмах, что Огарев писал Панаевым и Некрасову и где фигурировал Герцен. — Ю. Н.), из чего могут быть для Огарева очень серьезные последствия”.

— Это прекрасно, — вскричала я с негодованием, — это угроза доноса en toute forme, и он, Некрасов, называется вашим другом, и вы, Тургенев, принимаете такое поручение!

Он проговорил какое-то извинение и ушел»23.

Отложив дело, Огарев дождался паспорта и уехал, после чего через доверенных лиц возбудил-таки против Панаевой процесс. Разбирательство тянулось до 1859 года, Панаева была полностью изобличена, и когда ей уже грозила тюрьма, Некрасов добился «мировой», из своего кармана вы-платив в пользу Огарева всю сумму в 50 тысяч рублей24. У всех, кто хоть сколько-нибудь был знаком с делом, а таких людей было немало, сомнений не было: Панаева здесь была разве что соучастницей; за всей историей, по ходу которой были нагорожены монбланы лжи и пущены в ход самые сложные схемы, изначально стоял Некрасов25.

Обычное воровство, каких в России того времени было немало и становилось, увы, все больше и больше… Но Огарев был в Лондоне рядом с Герценом, вместе они начинают «Колокол», дело грозило уж очень широкой оглаской. И летом 1857 года Некрасов вдруг объявляется в Лондоне и письмом просит у Герцена принять его. Встреча, ясное дело, не состоялась: Герцен лишь передал визитеру через Тургенева письмо, выдержанное в лучших традициях французских эпистол: начиналось оно обращением «Милостивый государь», содержало в себе вполне коррект-ное изложение причин, по которым Герцен отказывал себе в удовольствии видеть своего соотечественника, и заканчивалось фразой «позвольте мне остаться незнакомым с вами». (Для переписки с другими корреспондентами у Герцена по поводу этого его визитера остались вполне русские «вор», «шулер», «мазурик».)

Все, «Современник» был обречен… «Никогда я не забуду холодного выражения пары черных бегающих глаз Некрасова, когда, не кланяясь никому и не глядя ни на кого в особенности, он пробирался сквозь толпу знакомых незнакомцев, — пишет А. Фет, вспоминая о похоронах Дружинина. — Помню, как торопливо бросив горсть песку в раскрытую могилу, Некрасов уехал домой…»26 Для того круга, с которым он начинал, который, собственно, и поднял «Современник», этого господина уже не существовало.

Журналу оставалось дать последний бой Герцену да найти какие-то свои ответы на вопрос «что делать?».

* * *

Самой этой компании, собственно говоря, делать ничего не оставалось, кроме как стремиться дезавуировать Герцена и с ним вместе все те круги российского общества, что находились под его влиянием, — с 1858 года эта задача становится единственным ясно прослеживаемым направлением «Современника».

Вдруг в журнале зазвучала какая-то совершенно новая для всей российской печати того времени нотка — зазвучала раз, другой, третий… Учитывая дальнейшее, лучше всего назвать этот звук шипением, переходящим в свист, — через два года свист этот превратится в «Свисток», что будет появляться сатирическим приложением к «Современнику».

Критическим взорам Чернышевского и Добролюбова, даром что одному в ту пору было едва за тридцать, а другому за двадцать, вдруг как-то разом открылась истинная природа русского либерализма во всей ее наготе и безобразии — страсть либералов к фразерству и мелочному обличительству, их прекраснодушие, вялость и никчемность; дабы самим не мелочиться, два деятеля «Современника» чохом распространили это свое воззрение на всех людей 40-х годов и созданную ими литературу.

Первое шипение с подсвистом имевшие уши могли услышать уже из статьи Чернышевского 1858 года «Русский человек на rendez-vous. Размышления по прочтении повести г. Тургенева “Ася”». (Это ж крайнего изумления достойно, какого только смысла позднейшая критика не вкладывала в эту статью, помещавшуюся во всех хрестоматиях, — вплоть до призывов к крестьянской революции, когда в ней речь только и идет, что о процессе Некрасова по поводу присвоенных им денег и обо всем том, что из этого воспоследовало!)

Итак, rendez-vous, — по-русски выражаясь, встреча… Имена действующих лиц в статье, разумеется, не названы.

Зачин: «Рассказы в деловом, изобличительном роде оставляют в читателе очень тяжелое впечатление; потому я, признавая их пользу и благородство, не совсем доволен, что наша литература приняла исключительно такое мрачное направление».

О Некрасове: «Я начал с того замечания, что не следует порицать людей ни за что и ни в чем, потому что, сколько я видел, в самом умном человеке есть своя доля ограниченности, достаточная для того, чтобы он в своем образе мыслей не мог далеко уйти от общества, в котором воспитался и живет <…> Принято, что богатство — вещь хорошая, и каждый бывает доволен, если вместо десяти тысяч рублей в год начнет получать благодаря счастливому обороту дел двадцать тысяч…»

О Герцене: «Иной господин чрезвычайно озадачит вас на первый раз независимостью своего образа мыслей от общества, к которому принадлежит, покажется вам, например, космополитом, человеком без сословных предубеждений и т. п., и сам, подобно своим знакомым, воображает себя таким от чистой души. Но наблюдайте точнее за космополитом, и он окажется французом или русским со всеми особенностями понятий и привычек, принадлежащими той нации, к которой причисляется по своему пас-
порту…»

Снова о Герцене и его круге (и все это, повторим, под видом размышлений о главном герое несчастной «Аси»): «Мы не имеем чести быть его родственниками; между нашими семьями существовала даже нелюбовь, потому что его семья презирала всех нам близких <…> нам все кажется (пустая мечта, но все еще неотразимая для нас мечта), будто он оказал какие-то услуги нашему обществу, будто он представитель нашего просвещения, будто он лучший между нами, будто бы без него было бы нам хуже. Все сильней и сильней развивается в нас мысль, что это мнение о нем — пустая мечта, мы чувствуем, что недолго уже останется нам находиться под ее влиянием; что есть люди лучше его, именно те, которых он обижает; что без него нам было бы лучше жить…»

Но не припугнуть ли противников? «Находя, что приближается в действительности для них решительная минута, которой определится навеки их судьба <…> хотим думать, что они способны последовать мудрому увещанию голоса, желавшего спасти их…»

Нет, лучше все-таки разойтись миром, — и вот чуть не стенограммой с заседания Московского надворного суда, где разбиралось дело Панаевой, статью завершает громадный пассаж, начинающийся словами: «Положим, например, что у меня есть тяжба, в которой я кругом виноват» — и заканчивающийся: «…Постарайтесь кончить тяжбу полюбовной сделкой. Я прошу вас об этом, как друг ваш»27.

«Rendez-vous» было обращено к публике; отчасти, как можно понять, к Герцену; следующий опус, каковым стала «Борьба партий во Франции…», брал куда выше, апеллируя к самому Александру II. «Нет такой европейской страны, в которой огромное большинство народа не было бы совершенно равнодушно к правам, составляющим предмет желаний и хлопот либерализма <…> Либералы совершенно ничего не делали и не хотели делать для народа <…> Жалкие слепцы <…> Жаль их потому, что почти все они сломали себе шею, почти без всякой пользы для наций, о которых хлопотали. Еще больше жаль того, что нации не всегда оставались холодны к их стремлениям, иногда обольщались красноречием и смелостью этих “передовых людей”, шли вслед за ними и вслед за ними падали в пропасти»28.

И так далее.

Дело закончится знаменитыми «Письмами без адреса» 1862 года, обращенными к царю, — еще одно предупреждение о том, что Россия идет к великим беспорядкам, но самодержец да не изволит сомневаться в поддержке со стороны «Современника» и лично его, Чернышевского: «…народ невежествен, исполнен грубых предрассудков и слепой ненависти ко всем отказавшимся от его диких привычек <…> Он не пощадит и нашей науки, нашей поэзии, наших искусств; он станет уничтожать всю нашу цивилизацию.

Потому мы также против ожидаемой попытки народа сложить с себя всякую опеку и самому приняться за устройство своих дел <…>

Под влиянием этого чувства обращаюсь к вам, милостивый государь, с изложением моих мыслей о средствах, которыми можно отвратить развязку, одинаково опасную для вас и <для> нас.

Делая это, я понимаю, что делаю.

Я изменяю народу»29.

Дела «Современника» и его сотрудников тем временем устраивались наилучшим образом. В 1858 году Чернышевского утвердили редактором «Военного сборника» — несколько неожиданное назначение для бывшего семинариста и человека без какой бы то ни было военной жилки; в том же году журналу было разрешено вести «Политическое обозрение» с Чернышевским же как основным автором. В январе 1859 года в «Современнике» появляется первый выпуск сатирического приложения «Свисток».

(И вот ведь совпадение: в том же самом январе правительство учредило Комитет по делам книгопечатания во главе с графом А. В. Адлербергом, сыном министра двора и другом Александра II, Н. А. Мухановым, товарищем министра народного просвещения, и А. Е. Тимашевым, главноуправляющим III отделением; Комитет — «троемужие», или триумвират, как его окрестили в публике, — взял на себя задачу «оказывать нравственное воздействие» на журналистику и использовать те или иные журналы «в видах правительства».)

Итак, «Свисток»… Ничего более хамского российская публика до той поры еще не читала, — чего стоил хотя бы «Современный хор» (в первоначальном варианте «Хор мелких обличителей») с прозрачным подзаголовком «Посвящается всем, знающим дело»:

 

Слава нам! В поганой луже

Мы давно стоим,

И чем далее, тем хуже

Все себя грязним!..

Во втором номере «Свистка» в стихотворной подделке под Лермонтова «Наш демон» обличители были обличены уже поименно, начиная с Щедрина и кончая С. Громе-
кой — бывшим жандармским офицером, перешедшим в журналистику. (Тот, кстати, в это время печатно заявил, что свой жандармский мундир он готов передать Чернышевскому.)

Здесь-то наконец и грянул «Колокол».

* * *

«Very dangerous!!!» — именно под таким названием, с тремя восклицательными знаками да еще изображением указательного пальца в верхнем углу листа, чего Герцен до того не делал, летом 1859 года «Колокол» поместил статью, имевшую в виду два первых выпуска «Свистка».

«В последнее время в нашем журнализме стало повевать какой-то тлетворной струей, каким-то развратом мысли; мы их вовсе не принимаем за выражение общественного мнения, а за наитие направительного и назидательного ценсурного триумвирата <…>

Журналы, сделавшие себе пьедестал из благородных негодований и чуть не ремесло из мрачных сочувствий со страждущими, катаются со смеху над обличительной литературой, над неудачными опытами гласности. И это не то чтоб случайно, но при большом театре ставят особые балаганчики для освистывания первых опытов свободного слова литературы…»30

«Наитие направительного и назидательного ценсурного триумвирата» означало одно — совершенно прозрачный намек на то, что «Современник» если прямо и не подкуплен правительством, то действует в его «видах». В конце статьи Герцен сказал о том же еще раз: «Мало ли на что вам есть точить желчь — от ценсурной троицы до покровительства кабаков, от плантаторских комитетов до полицейских побоев. Истощая свой смех на обличительную литературу, милые паяцы наши забывают, что по этой скользкой дороге можно досвистаться не только до Булгарина и Греча, но (чего боже сохрани) и до Станислава на шею!»

Здесь уже не Некрасов — под угрозой моральной дискредитации оказывался весь «Современник». Компания пришла в необыкновенное возбуждение. О том, что воспо-следовало, мы в подробностях знаем из воспоминаний Михаила Антоновича, незадолго перед тем пришедшего в редакцию.

«…Некрасова статья привела в ужас и вызвала в нем серьезные опасения. Он был уверен, что она нанесет гибельный удар “Современнику”, что все, для которых Герцен был непререкаемым авторитетом, отшатнутся от “Современника”, и число подписчиков убавится. Поэтому он горячо убеждал и очень просил Чернышевского отправиться к Герцену дать ему объяснения …»31 Впрочем, глубоко оскорб-ленный намеками Герцена, бросавшими тень на его репутацию (даром что как раз в это время шел процесс Панаевой и ему надлежало вернуть присвоенные им деньги), Некрасов тут же объявлял, «что он чуть не решается ехать в Лондон для объяснений, говоря, что этакое дело может закончиться и дуэлью <…> Да, Некрасов охотно решился бы на дуэль, так как знал, что Герцен не такой страстный охотник и не такой опытный стрелок, как он»32.

К Герцену отправился Чернышевский. Антоновичу он потом рассказывал: «Явившись к нему, я разоткровенничился, раскрыл перед ним свою душу и сердце, свои интимные мысли и чувства, и до того расчувствовался, что у меня в глазах появились слезы, — не верите, ей-богу, уверяю вас. Герцен несколько раз пытался остановить меня и возражать, но я не останавливался и говорил, что я не все еще сказал и скоро кончу. Когда я кончил, Герцен окинул меня олимпийским взглядом и холодным почтительным тоном произнес такое решение: “Да, с вашей узко партийной точки это понятно и может быть оправдано; но с общей логической точки зрения это заслуживает строгого осуждения и ничем не может быть оправдано”. Его важный вид и его решение просто ошеломили меня, и все мое существо с его настроением и чувствами перевернулось вверх ногами»33.

На том пришлось и отбыть несолоно хлебавши.

(«Я ломаю каждого, кому вздумаю помять ребра; я медведь», — o том же самом визите Чернышевский будет рассказывать в другой раз. «Я ломал людей, ломавших все и всех, до чего и до кого дотронутся; я ломал Герцена (я ездил к нему дать ему выговор за нападение на Добролюбова; и — он вертелся передо мной, как школьник)…»34)

Примирения не состоялось; более того, борьба двух сторон за «наиболее образованную часть публики» продолжалась с новой силой. Со стороны «Современника» этому делу в 1859 году была посвящена, собственно, вся литературная продукция Добролюбова за исключением двух, может быть, статей: юное это дарование здесь сполна явило действительно редкую способность из каких угодно поводов и посылок, нимало ничем не стесняясь, делать какие угодно выводы и заключения. Особая ловкость умозаключений была явлена в статье «Что такое обломовщина?», к Илье Ильичу Обломову, правда, находившаяся примерно в таком же отношении, в каком «Rendez-vous» Чернышевского стояло к «Асе» Тургенева. Обличив всех этих лишних лю-
дей — Онегиных, Печориных, Рудиных, Бельтовых (Бельтова из «Кто виноват?» Герцена, конечно же, не забывали ни в одном разборе), а теперь в придачу к ним еще и Обломова, — критик вдруг изъяснил:

«Если я вижу теперь помещика, толкующего о правах человечества и о необходимости развития личности, — я уже с первых слов его знаю, что это Обломов.

Если встречаю чиновника, жалующегося на запутанность и обременительность делопроизводства, он — Обломов.

Если слышу от офицера жалобы на утомительность парадов и смелые рассуждения о бесполезности тихого шага и т. п., я не сомневаюсь, что он Обломов.

Когда я читаю в журналах либеральные выходки против злоупотреблений и радость о том, что наконец сделано то, чего мы давно надеялись и желали, — я думаю, что это все пишут из Обломовки.

Когда я нахожусь в кружке образованных людей, горячо сочувствующих нуждам человечества и в течение многих лет с неуменьшающимся жаром рассказывающих все те же самые (а иногда и новые) анекдоты о взяточниках, о притеснениях, о беззакониях всякого рода, — я невольно чувствую, что я перенесен в старую Обломовку…»35

Герцен ответил на все это еще одной только статьей — «Лишние люди и желчевики», после чего полемизировать уже никому не было смысла. Возвысив голос в защиту тех людей, что некогда были «лишними», но с началом реформ взвалили на себя главные труды по крестьянскому вопросу, он не стал палить по мелким «желчевикам», а сказал о том, кто стоял за их спиной и дергал за ниточки: «Мы не привыкли к тому, что можно лгать духом и торговать талантом так, как продажные женщины лгут телом и продают красоту, мы не привыкли к барышникам, отдающим в рост свои слезы о народном страдание, ни к промышленникам, делающим из сочувствия к пролетарию оброчную статью <...> гонитель неправды, сзывающий позор и проклятие на современный срам и запустение и в то же время запирающий в свою шкатулку деньги, явно наворованные у друзей своих, при теперешнем брожении всех понятий, при нашей распущенности и удобовпечатлительности, вреднее и заразительнее всех праздных и лишних людей…»36

* * *

Тем временем в самом «Современнике» сколько-нибудь обличительная тематика совершенно сошла на нет; в продолжение всего 1860 года (и еще полтора года после этого) журнал хранил полное молчание и по крестьянскому вопросу. Не только Герцен, многие заговорили о том, что компания Некрасова стала играть на руку не просто правительству — наиболее ретроградным, «плантаторским» его элементам.

Вообще надо представлять себе, каким было и как менялось положение редакции «Современника» по отношению к высшим сферам империи. С этими сферами журнал изначально был связан через В. И. Панаева — директора Канцелярии министерства двора: Иван Панаев, официальный издатель «Современника», ходил у него в любимых племянниках. Из журнала в свое время ушел, но сохранил связи с редакцией Никитенко — одно из главных лиц в петербургской цензуре: с образованием в 1859 году Комитета по делам книгопечатания — камень преткновения в полемике с Герценом — Никитенко был введен в комитет и, собственно, во многом даже определял его политику. В течение трех лет с 1858 года во главе Министерства народного просвещения (и, следовательно, цензуры) стоял крепко приятельствующий с Некрасовым Е. П. Ковалевский («думаем переменить цензора» — по поводу какого-то цензурного затруднения читаем в переписке Некрасова этих лет); Чернышевский с Ковалевским был связан работой в Комитете Литературного фонда; на приемы и журфиксы Ковалевского, посещаемые высшими сановниками империи, редакция «Современника» могла являться в полном составе37. В кругу общения Панаева мы по мемуарной литературе то и дело видим Д. А. Милютина, военного министра и человека очень близкого к императору, и А. Е. Тимашева, одного из руководителей III Отделения; Милютин в свою очередь был своим человеком в салоне великой княгини Елены Павловны, где принимались, возможно, самые главные для России решения, включая отмену крепостного права. В 1861 году второе издание стихотворений Некрасова было издано вопреки официальному решению цензуры, по протекции со стороны графа А. В. Адлерберга — друга Александра II и партнера Некрасова по картам; все сие Некрасовым же и засвидетельствовано: «Великая моя благодарность графу Александру Владимировичу Адлербергу, он много проиграл мне денег в карты, но еще более сделал для меня, выхлопотав в 60-м году позволение на издание моих стихотворений, что запретил Норов в 1856  г. Это дало мне до 150 тысяч»38. (В мемуарной литературе об этом периоде читаем о вереницах роскошных экипажей, что стояли у дома Некрасова в дни его приемов или большой карточной игры.) Когда в 1861 году министром просвещения стал А. В. Головнин, компания «Современника» стояла в сановном мире Петербурга столь высоко, что с ней и ему, министру Его Императорского Величества, приходилось разговаривать и вести себя самым что ни есть почтительнейшим образом39.

И вдруг… Как написал бы автор какого-нибудь авантюрного романа, что тогда во множестве печатались в «Современнике», вдруг все меняется и покрывается какой-то совершенно непроницаемой завесой тайны. 19 июня 1862 года журнал приостанавливают на восемь месяцев (вместе с «Современником» было приостановлено «Русское слово», где заправлял Г. Е. Благосветлов), 7 июля арестовывают и заключают в Петропавловскую крепость Чернышевского. Далее завеса тайны над происходящим сгущается все больше и больше.

Собственно говоря, слово «тайна» и в самом деле прозвучало по ходу той истории — и прозвучало в высшей ее точке. В дневнике Никитенко от 21 мая 1864 года читаем о следующем его разговоре с одним из сенато-
ров — участников суда в отношении Чернышевского: «Я спрашивал у Любощинского, чтобы он как сенатор сказал мне: доказано ли юридически, что Чернышевский действительно виновен так, как его осудили? Он отвечал мне, что юридических доказательств не найдено, хотя, конечно, моральное убеждение против него совершенно. Как же, однако, осудили его? В Государственном совете некоторые из членов не находили достаточных улик и доказательств на приговорение его к тому, к чему он приговорен. Тог-
да князь В. А. Долгорукий показал им какие-то бумаги из
III Отделения — и члены вдруг перестали противоречить. Но что это за бумаги? Это тайна»40.

Итак, тайна процесса Чернышевского, судимого судом Сената и в мае 1864 года приговоренного к лишению всех прав состояния и четырнадцатилетней (по высочайшей конфирмации семилетней) каторге… Тайне предшествовали загадки.

Прежде всего решительно непонятны (и даже в самом решении министра просвещения по этому делу не указаны) причины приостановки «Современника» — загадка тем большая, что на тот момент и особых цензурных-то нареканий в отношении журнала не было по крайней мере полгода41.

По существу столь же загадочны причины ареста Чернышевского. После волны студенческих беспорядков, появления революционных прокламаций и страшных майских пожаров в Петербурге, когда все искали поджигателей, в III Отделении был составлен список из пятидесяти человек, подлежащих наблюдению; Чернышевский в этом списке был на первом месте, — но арестовали его после всех и всяких пожаров и ничего, связанного с пожарами, не инкриминировали. Молва, однако, — и это не в петербургских низах, а в публике, — почему-то упорно свя-
зывала Чернышевского с поджигателями42. Более того, в
III Отделение шли анонимные письма, рисовавшие его уже даже и не поджигателем Петербурга, а главарем банды, готовой утопить страну в крови: «Что вы делаете? Пожалейте Россию, пожалейте царя! <…> эта бешеная шайка жаждет крови, ужасов и пойдет напролом, не пренебрегайте ею. Избавьте нас от Чернышевского ради общего спокойствия»43.

Все дело, однако, в том, — и где-то здесь, возможно, лежит ключ к той самой «тайне процесса Чернышевско-
го», — что неприятности с властями у него начались намного раньше того бурного 1862 года. Факты таковы.

Никакой подпольной пропагандой — никакой подпольной деятельностью вообще — публицист Чернышевский не занимался44. Вдруг в сентябре 1861 года по Петербургу прошел слух о его аресте, — никакого ареста не было. Через полтора месяца за ним была установлена слежка. После этого начинается длительная история с несуществующей проблемой: циркуляром министра внутренних дел предписано не выдавать Чернышевскому заграничного паспорта, если он за ним обратится, — одновременно петербургский генерал-губернатор А. А. Суворов предлагает ему уехать за границу; Чернышевский отказывается. Кухарка, нанятая им, работает на полицию; на дом ему приходят анонимные письма с угрозой расправы… Наконец, полиция обнаруживает у кого-то письмо Герцена к Н. А. Серно-Соловьевичу с изъявлением готовности издавать «Современник» с Чернышевским в Лондоне, — это и становится поводом для ареста.

Более полугода слежки, — и ни намека на какую бы то ни было антигосударственную деятельность!

Что же это было — грубый полицейский произвол в отношении журналиста, что порой высказывал неугодные для правительства мнения? Нет. Редактор приостановленного вместе с «Современником» «Русского слова» Благосветлов был у полиции на еще худшем счету: в 1859 году он жил у Герцена в Лондоне, журнал свой затем вел в совершенно антиправительственном духе, подозревался в составлении нескольких прокламаций, находился под тщательнейшей слежкой, стал, наконец, членом тайной организации «Земля и воля», — со всем тем собрать какие-либо улики против него III Отделение так и не смогло, но от какого бы то ни было произвола в данном случае воздержалось. Что же Чернышевский? В Лондоне он не жил, а, напротив, ездил туда по случаю острейших разногласий с Герценом, прокламаций не составлял и в тайных организациях не участвовал… Кому-то он мешал, кабинетный этот литератор, писавший с раннего утра до поздней ночи, а то, как известно со слов близко его знавших, и по ночам.

И та тайна, что фигурировала на следствии и привела к столь жестокому приговору… Что вообще должен был злоумышлять человек, чтобы об этом нельзя было говорить на следствии, — устроить заговор на императорскую фамилию? собираться отравить всю воду в Петербурге? сотнями готовить «бомбистов»? Что бы там ни было, любой преступный умысел как раз на суде и должен был быть вскрытым и обнародованным. Совершенно ничего, что могло бы иметь отношение к тайне государственного масштаба, следствие над Чернышевским не обнаружило.

Сам собой вытекает вывод: за «тайной» стояли не действия Чернышевского, а источник такой информации о нем, совершенно лжесвидетельской, где он рисовался опаснейшим государственным преступником, и все вместе было какой-то дьявольской интригой, развивавшейся не месяц и не два, а гораздо дольше.

Древние в таких случаях спрашивали: «Кому выгодно?»

 

Из соображений того, что в отсутствие неоспоримых для данного случая фактов можно назвать «исторической презумпцией невиновности», вопрос этот придется оставить без прямого ответа. Что, однако, ясно, так это одно: если Чернышевский ко времени своего ареста и впрямь был кому-то помехой, ответы на все и всякие вопросы в этой связи надо искать в «Современнике».

В безграничном море литературы, посвященной «Современнику» и действовавшим в нем лицам, как-то затерялся один факт: в феврале 1862 года прекращался срок арен-
ды журнала у Плетнева45, — по действовавшему договору надлежало либо вернуть журнал первоначальному его
владельцу, либо с соблюдением всех прежних условий, включая и весьма высокую арендную плату, издавать его еще в течение десяти лет.

С какого-то времени Панаева и Некрасова договор этот не устраивал ни с какой стороны: он был заключен тогда, когда журналы нужно было «покупать», — с началом нового царствования это правило уже не действовало; не будь договора, им можно было попросту взять для журнала новое название, — и эта возможность обсуждалась, — рискуя при этом лишь тем, что какая-то часть подписчиков будет потеряна. В 1861 году подписчиков, правда, было очень много — свыше семи тысяч, так что с переменой названия и потери могли быть немалыми. Вопрос на какое-то время так и остался вопросом, но Некрасов от «Современника» в это время отдаляется все больше и больше.

В феврале 1862 года Панаев умер; уже в день его похорон министр просвещения Головнин начал переоформлять журнал на Некрасова. Еще раньше — в ноябре 1961 года — умер Добролюбов. Из прежней редакции журнала оставались лишь Некрасов и Чернышевский. Два челове-
ка — один в зените всевозможного благополучия и славы первого народного поэта (в 1863 году выйдет третье издание его стихотворений), другой — работавший на него за 50 рублей полистной оплаты журналист, то ли нужный «Современнику», то ли уже опасный для него, но, главное, доподлинно знавший всю кухню и подноготную журнала, знавший, надо полагать, вообще очень много… Какими были их отношения в это время?

В 1859 году, — это самый разгар антигерценовской кампании в «Современнике», — Некрасов неоднократно высказывается в том смысле, что успехом своим журнал обязан Чернышевскому, и это было вполне справедливо хотя бы в том смысле, что на нем, Чернышевском, да Добролюбове, собственно, к этому времени лежали все дела по журналу: Добролюбов так даже жил при редакции, работая с утра до ночи. Рано или поздно во всем этом должен был возникнуть и вопрос о более справедливом распределении доходов, — последовал тяжелый, «длившийся часа три», разговор с Некрасовым, закончившийся каким-то компромиссом. Некрасов после этого предлагает Добролюбову «взять на себя собственно редакцию “Современника”», к чему Чернышевский, по его словам, «неспособен»46. Хуже того, с 1860 года «Современник» оказался под круговым обстрелом журнальной критики из-за весьма несчастливой статьи Чернышевского «Антропологический принцип в философии»: в глазах серьезной публики
критический отдел журнала потерял всякое реноме. В подписной кампании на 1862 год вдруг впервые за весь по-следний период обнаружилось уменьшение числа подписчиков…

Когда в июне 1862 года «Современник» будет приостановлен, Чернышевский в записке Некрасову напишет: «В августе будет видно, поможет ли возобновлению журнала то, если я совершенно прекращу всякие отношения к нему...»46а

В августе он уже сидел в Алексеевском равелине Петропавловской крепости. Впереди у него было 26 лет каторги, поселения в Якутии и медленного угасания в Астрахани.

Тайна, которой загадки предшествовали, загадками же продолжалась. В декабре 1862 года Чернышевский между допросами начал писать роман для «Современника», без особых затей названный им «Что делать? Из рассказов о новых людях». Тем временем редакция (без Чернышевского в ней были Некрасов, Салтыков-Щедрин, Пыпин и Антонович) готовилась возобновить журнал; в начале февраля 1863 года первая книжка возобновленного «Современника» (№ 1-2) вышла из печати. На ее обложке было напечатано объявление о содержании предстоящих номеров: на самом видном месте шло: «Для “Современника” между прочим имеются: “Что делать?” роман Н. Г. Чернышевского. (Начнется печатанием со следующей книжки)».

Как выясняется, объявление это было набрано тогда, когда никто из редакции в руках не держал и в глаза не видел рукописи романа, — а ведь была еще и цензура, которая, казалось бы, могла задержать, а то и вовсе не пропустить произведения, что писалось арестованным членом редакции еще совсем недавно запрещенного журнала. Нет, все шло как по маслу. Чернышевский писал и через сотрудников III Отделения — формально через управляющего III Отделением генерала А. Л. Потапова — передавал в следственную комиссию готовые части романа, дабы те потом препровождались в редакцию «Современника»: в тексте при этом ни разу не поменялось ни единой буквы. Более того, первые главы романа были прочтены и одобрены к печати министром внутренних дел — всемогущим П. А. Валуевым47. (Спрашивается, зачем бы это министру внутренних дел принимать столь сочувственное участие в этом деле, и вообще — есть ли во всей истории русской литературы другой такой случай, чтобы произведение
чьего-либо пера получило столь много «печатать позволяется», как это было с романом «Что делать?»?) «Загадки мрачных казематов» становятся уж совсем интересными, если вспомнить, что в это самое время под следствием в Петропавловской крепости находился Дм. Писарев: произведение одного подследственного — Чернышевского — едва окончилось печатанием, а другим подследственным — Писаревым — уже были написаны «Мысли о русских романах» (со временем выйдет под названием «Мыслящий пролетариат») — по сути, восторженно-хвалебная рецензия на «Что делать?».

Разгадками всех этих загадок мы опять-таки, увы, не располагаем. Что неоспоримо, однако, так это то, что ни перед кем вопрос «что делать?» на тот момент не стоял так остро, как перед петербургскими властями: совсем недавно столица была вначале наводнена прокламациями «Молодой России» с призывом «идти на Зимний дворец истребить живущих там», затем целыми кварталами горела, и все это время здесь бунтовала учащаяся молодежь. Неоспоримо и то, что авторитет Чернышевского в этой среде был исключительно велик. Был ли роман заказан Чернышевскому, чтобы он дал свой ответ на все и всякие что делать, — этого мы не знаем. Если здесь и в самом деле выполнялся заказ сверху (а предположение это, кажется нам, и объясняет всю совокупность фактов в этой истории), приходится сказать, что заказчики и исполнитель в чем-то очень важном не поняли друг друга: сновидения Веры Павловны с их картинами светлого будущего вряд ли были навеяны автору разговорами с Свиты Его Императорского Величества генерал-майором Потаповым.

Как бы то ни было, российский читатель, уже твердо знавший все ответы на вопрос «кто виноват?», теперь получил и ответ на вопрос «что делать?». Дальнейшее известно очень хорошо. Чернышевский еще не добрался до места своей ссылки, а в Петербурге по рецептам его романа уже возникали первые «коммуны»: в красном углу тех квартирок обыкновенно висел портрет автора «Что делать?». «Никакой манне небесной не обрадовались бы так люди, погибавшие от голода, как обрадовалась этому роману молодежь, доселе бесцельно шатавшаяся по Петербур-
гу, — пишет современник. — Он был для нее точно озарением, посланным свыше. Они начали делать именно то, что должны были делать по прямому смыслу романа в настоящем. Начали образовываться ремесленные мастерские и другого рода артели: швейные, переплетные, сапожные, издательские и т.д.»48. Роман покупали за сумасшедшие деньги, читали, перечитывали и переписывали во множестве копий, дарили друг другу как наиценнейший подарок. День своего покушения на Александра II в 1866 году
Д. Каракозов выбрал по дате окончания «Что делать?» — 4 апреля. Когда в марте 1881 года Александра II все-таки убьют, правительство из страха, чтобы «террористическая партия» не сорвала коронацию нового императора, вступит в переговоры с «Народной волей» об условиях освобождения Чернышевского: именно после этого тот будет переведен из Вилюйска в Астрахань.

И все это время он писал — и с А. Пыпиным советовался, продолжать ли, — какие-то свои воспоминания о Некрасове…

 

1 Чернышевский Н. Г. Что делать? Из рассказов о новых людях (Черновая редакция романа «Что делать?»). Л., 1975. С. 514.

 2 Дано по: П. В. Анненков и его друзья. Литературные воспоминания и переписка 1835—1885 годов. СПб., 1892. С. 521.

3 Там же. С. 527.

4 В декабре 1846 года, то есть спустя всего лишь месяц после двух писем Боткина, данных здесь, Анненков получит письмо от Маркса из Брюсселя, и это будет то самое знаменитое «письмо Маркса Анненкову», в котором впервые систематически излагались основные положения исторического материализма.

5 В позднейшей литературе Г. М. Толстой стал по распространенности своей фамилии источником многих недоразумений, — собственно говоря, впервые эта фигура была идентифицирована только К. Чуковским. Чуковский при этом пишет: «…в течение трех лет (с 1844 по 1847 гг., а может быть, и дольше) Карл Маркс поддерживал какие-тоотношения с этим казанским помещиком, участвовал вместе с ним в обсуждении политических вопросов, был у него в его парижской квартире (вместе с Фридрихом Энгельсом) и даже переписывался с ним. И у Григория Толстого, очевидно, были все основания считать, что он пользуется некоторым доверием Маркса, раз он решился в 1846  г., уже находясь где-то на пути в Петербург, дать своему приятелю Павлу Васильевичу Анненкову рекомендательное письмо к Карлу Марксу и подписать его словами: “Ваш истинный друг”». (Чуковский К.Григорий Толстой и Некрасов. К истории журнала «Современник» // Литературное наследство. Т. 49-50. М., 1949. С. 387).

6 Анненков П. В. Воспоминания и критические очерки. СПб., 1881. С. 155.

7 П. В. Анненков и его друзья С. 521—522.

8 Как изначально повелось в известной традиции, первые годы петербургской жизни Некрасова принято изображать очень тяжелым для него периодом: юному поэту, что живет чуть ли не на подаяние, здесь приходится то писать письма для неграмотных, то сочинять какие-то «стишонки забавные» и по листочку продавать их гостинодворцам. Какое-то время так оно, возможно, и было, вопрос только ка-
кое — месяц, два? В Петербург Некрасов явился летом 1838 года и первое время, пока пытался поступить в университет, получал деньги из дома. Уже в 1839 году он вхож в весьма и весьма богемные компании, а с тем вместе и в литературные круги Петербурга; в следующем году «собственным иждивением» выходит его сборник «Мечты и звуки». В том же 1840 году он становится основным помощником Ф. А. Кони по «Литературной газете»: здесь получаемое им вознаграждение скоро доходит до шести тысяч рублей в год. Белинскому Некрасов сообщает в это время, что в «Литературной газете» он зарабатывает «без особого затруднения до 700 руб. асс. в месяц», тогда как он, Белинский, работая гораздо больше, получает в «Отечественных записках» только 450 рублей, от чего Белинский и становится «на дыбы» против Краевского (дано по: Оксман Ю. Летопись жизни и творчества В. Г. Белинского. М., 1958. С. 397). Все это время, наконец, Некрасов сочиняет водевили, что охотно принимают к постановке, фельетоны, обозрения, а с 1842 года на собственные средства издает альманах за альманахом, и те весьма бойко расходятся в публике.

9 Венгеров С. А. Критико-биографический словарь русских писателей. Т. 2. СПб., 1888. С. 118.

 10 Второй выпуск «Словаря» был запрещен по выходе в 1846 году, но 400 его экземпляров успело разойтись в публике. Тем временем уже собирались «пятницы» у Петрашевского, где в основном и обсуждались новейшие социальные учения Европы. Ничего из этого петрашевцам, когда в апреле 1849 года участники собраний были арестованы, не инкриминируют, как самому Петрашевскому не будет инкриминирована даже попытка практической организации фаланстера в своей деревне: законы империи в данном случае были преступлены в ином — в организации подпольной типографии и коллективной библиотеки запрещенных книг. При всем том приговор к смертной казни через повешение — по форме чрезвычайно суровый — на самом деле и был только формальным: осужденные знали, что наказание будет смягчено. Об этом см.: Ф. М. Достоевский в забытых и неизвест-ных воспоминаниях современников. СПб., 1993. С. 39—40.

11 Дань поветрию отдали весьма и весьма многие, начиная от Булгарина с его «Памятными записками титулярного советника Чухина» и Гоголя с его «Записками сумасшедшего» и кончая Достоевским с «Записками из Мертвого дома», «Записками из подполья» и «Дневниками писателя». У Аксакова — человека иного, «московского», направления, но того же времени — почти все главные произведения озаглавлены как «Записки…». Дебютировав «Записками одного молодого человека», Герцен в этом же стиле выдерживает и последующие свои повести — «Сорока-воровка» и «Доктор Крупов»; потом появляются многочисленные его «Письма». Когда выйдет первый номер обновленного «Современника», читатель в разделе «Словесность» найдет в нем «Из записок Артиста», а в «Смеси» — начало «Записок охотника»
И. Тургенева, «Письмо из Китая», «Первое письмо из Парижа»
П. Анненкова и «Роман в девяти письмах» Ф. Достоевского.

12 Москвитянин. 1846. № 2. С. 184.

13 Скабичевский А. М. Литературные воспоминания. М.—Л., 1928.
С. 213.

14 Черняк Я. З. Огарев, Некрасов, Герцен, Чернышевский в споре об огаревском наследстве. [Дело Огарева — Панаевой]. По архивным материалам. М.—Л., 1933. С. 114—115.

15 Панаева (Головачева) А. Я. Воспоминания. М., 1986. С. 157. Ни самого письма Белинского, о котором в этой главе говорит Панаева, ни каких-либо косвенных доказательств его существования до сих пор не обнаружено; ниже Панаева распространяется еще об одном письме Белинского — чистая, как доказано, мистификация. Совершенно сознательно, — о забывчивости в столь тщательно сплетенной истории говорить не приходится, — в этой же главе искажена хронология событий: дело отнесено к июлю 1846 года, как если бы вся компания явилась к Толстому не за деньгами, втайне от всех, прежде всего от того же Белинского, а просто отдохнуть и пострелять уток. Но и о деньгах Толстого здесь нет ни слова — только о лесе Панаева. Разумеется, «сочинением на заданную тему» является и все остальное в той же главе — счастливый Белинский с первым номером «Современника» в руках и т.п. Как не повторить здесь вслед за Чернышевским, что в письме к Панаевой будет писать: «Развитию честных понятий в русской публике <…> так много содействовало ваше влияние на русскую литературу».

16 Обо всем этом Белинский писал Тургеневу: «При объяснении со мною он был не хорош: кашлял, заикался, говорил, что на то, чего я желаю, он, кажется, для моей же пользы согласиться никак не может по причинам, которые сейчас же объяснит, и по причинам, которых не может мне сказать <…> Я и теперь высоко ценю Некрасова за его богатую натуру и даровитость; но тем не менее он в моих глазах — человек, у которого будет капитал, который будет богат, а я знаю, как это делается. Вот уж начал с меня» (цит. по: Переписка И. С. Тургенева в двух томах. Т. 1. М., 1986. С. 73—74).

17 Анненков П. В. Замечательное десятилетие. 1838—1848 // Анненков П. В. Литературные воспоминания. М., 1989. С. 309.

18 «В Петербурге, 26 мая в 5 часов утра, после продолжительной болезни скончался известный литератор Виссарион Григорьевич Белинский, на 39 году от рождения. Литература составляла исключительное его занятие и была для него единственным средством к существованию. Плоды его непрерывной осьмнадцатилетней деятельности весьма многочисленны. Без сомнения, невозможность прекратить занятия, при упадке сил, были одною из главных причин пагубного действия чахотки, которая при условиях более благоприятных, может быть, и необнаружила бы столь решительного и быстрого влияния, если взять в соображение лета покойного» (Современник. 1848. Т. 9, разд. Смесь.
С. 173).

19 Никитенко А. В. Дневник в трех томах. Т. 1. М., 1955. С. 299.

20 В объявлении о подписке на 1849 год об этом было написано черным по белому и в духе совершенно правоверного славянофильства: «Теперь настало другое время. В настоящую минуту уже стала очевидна, несомненна истина, незадолго перед тем еще слабо, часто даже ложно сознаваемая, — истина, что мир славяно-русский и мир романо-германский — два совершенно особенные, неслиянные мира. Очевидно и несомненно стало, что у нас свое дело, своя задача, своя цель, свое назначение, а потому и своя особенная дорога, свои особенные средства. Чувство народной самобытности и историческое, практическое разумение, подготовленное в последнее двадцатипятилетие совокупными усилиями правительства и частных лиц, теперь окончательно получили у нас права гражданства» (цит. по: Евгеньев-Максимов В. «Современник» в 40—50 гг. От Белинского до Чернышевского. Л., [1934]. С. 297).

21 Вот наугад заголовки статей этих разделов по первым номерам «Современника»: «Примесь соли в корм домашнего скота», «Новые исследования о составе воздуха в конюшнях», «Русское гуано», «Полезное употребление азота воздуха», «Нравы и способ истребления насекомых, вредящих растениям», «Машина для закручивания железных полос», «Приготовление серной кислоты по новому способу», «Исполинский цветок рафлезия», «Растение и его жизнь», «Возделывание шелку в Европе» и т.п.

22 Цит. по: Письма к А. В. Дружинину (1850—1863) / Ред. и подготовка П. С. Попова. М., 1948. С. 221.

23 Огарева-Тучкова Н. А. Воспоминания. 1848—1870. М., 1903. С. 307.

24 История приведена по книге: Черняк Я. З. Указ. соч.

25 Какое-то время посредником между Огаревым и его женой был Т. Н. Грановский; в московских кругах поэтому всю эту историю знали с самого начала. Б. Н. Чичерин позже напишет: «Я достоверно знаю всю историю пересылки денег Огаревым его жене, с которою он разъехался и которая жила в Париже. Деньги пересылались через Панаеву, которая жила с Некрасовым и находилась под совершенным его влиянием <…> Никто в этом не обвинял Панаеву, которая была игрушкой в руках Некрасова» (Воспоминания Бориса Николаевича Чичерина. Москва сороковых годов. М., 1929. С. 146).

26 Мои воспоминания 1848—1889. А. Фета. Часть II. М., 1890.
С. 5—6.

 27 Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. в 15 тт. Т. 5. М., 1950.
С. 156—174.

28 Там же. С. 213.

29 Чернышевский Н. Г. Указ. изд. Т. 10. С. 92.

30 Герцен А. И. Собр. соч. в 30 тт. Т. 14. М., 1958. С. 116.

31 Шестидесятые годы. М. А. Антонович. Воспоминания. Г. З. Ели-сеев. Воспоминания. М.—Л., 1933. С. 83.

32 Там же. С. 80.

33 Н. Г. Чернышевский в воспоминаниях современников. В 2 тт.
Т. 1. Саратов, 1958. С. 354.

34 Чернышевский Н. Г. Указ. изд. Т. 15. С. 790.

35 Добролюбов Н. А. Собр. соч. в 9 тт. Т. 4. М.—Л., 1962. С. 337.

36 Герцен А. И. Указ. изд. Т. 14. С. 327.

37 П. М. Ковалевский, племянник Е. П. Ковалевского, вспоминал об этих собраниях: «В его гостиной сливались потоки до тех пор еще не сливавшихся отборных сил администрации и литературы. Здесь отмеченный на министерский пост [А. В.] Головнин селезнем переваливался за Чернышевским, уловляя его руку, которой тот ему не давал пожать, а настоящие министры и первый в их числе Горчаков <…> испытывали в присутствии пишущего народа <…> особенную приятность чего-то не совсем позволительного <…> писатели с своей стороны получали возможность созерцать вблизи тех, которые представлялись им только на расстоянии…» (цит. по: Григорович Д. В. Литературные воспоминания. С приложением полного текста воспоминаний П. М. Ковалевского. Л., 1928. С. 331—332).

38 Евгеньев-Максимов В. Е. Некрасов как человек, журналист и поэт. М.—Л., 1928. С. 237.

39 При всей недостоверности воспоминаний А. Панаевой рискнем привести из них два фрагмента. Записка А. В. Головнина И. Панаеву: «Почтеннейший Иван Иванович, я весьма желал бы познакомиться с вашим главным сотрудником г. Чернышевским. Уведомьте меня, пожалуйста, можете ли вы пожаловать ко мне завтра, в пятницу, в 8 часов вечера. В таком случае я останусь дома». И на той же странице: «Раз, проходя к себе через редакцию, я увидела в передней маленького господина, стоявшего в недоумении, так как лакея не было. Полагая, что он пришел по делу в редакцию, я спросила его: кого он желает видеть? — “Дома Иван Иванович?” — спросил он меня. Я пригласила его войти в комнату и в то же время позвонила лакея, и пока последний явился, посетитель снял сам с себя пальто и повесил на вешалку. Я велела явившемуся лакею проводить посетителя в кабинет Панаева, а сама вернулась в редакцию — сказать Панаеву, что его спрашивает какой-то господин. Панаев что-то рассказывал присутствовавшим и пошел только тогда, когда докончил рассказ, так что посетителю пришлось ждать его довольно долго. Когда посетитель удалился, Панаев страшным образом разбранил лакея <…> я поняла раздражение его только тогда, когда он объяснил, что посетитель был — министр Головнин» (цит. по: Панаева (Головачева) А. Я. Указ. соч. С. 278). 

40 Никитенко А. В. Указ. соч. Т. 2. С. 441.

 41 «Среди архивных дел цензурного ведомства за первую половину 1862 г., — пишет Евгеньев-Максимов, — нам не удалось разыскать ни одного, в которых шла речь о каких бы то ни было цензурных нажимах на “Современник”…» (Евгеньев-Максимов В. Е. «Современник» при Чернышевском и Добролюбове. Л., 1936. С. 511).

42 Так, в роли главного поджигателя Чернышевский вдруг предстал воображению Достоевского. В позднейших своих воспоминаниях Чернышевский напишет: «Через несколько дней после пожара, истребившего Толкучий рынок, слуга подал мне карточку с именем
Ф. М. Достоевского и сказал, что этот посетитель желает видеть меня. Я тотчас вышел в зал; там стоял человек среднего роста или поменьше среднего, лицо которого было несколько знакомо мне по портретам. Подошедши к нему, я попросил его сесть на диван и сел подле со словами, что мне очень приятно видеть автора “Бедных людей”. Он, после нескольких секунд колебания, отвечал мне на приветствие непо-средственным, без всякого приступа, объяснением цели своего визита в словах коротких, простых и прямых, приблизительно следующих: “Я к вам по важному делу с горячей просьбой. Вы близко знаете людей, которые сожгли Толкучий рынок, и имеете влияние на них. Прошу вас, удержите их от повторения того, что сделано ими”» (цит. по: Чернышевский Н. Г. Мои свидания с Ф. М. Достоевским // В кн.:
Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. В двух томах.
Т. 2. М., 1990. С. 5).

43 См.: Евгеньев-Максимов В. Е. Указ. соч. С. 608.

44 Наиболее в данном случае авторитетный и полный свод фактов жизни Чернышевского — «Летопись жизни и деятельности Н. Г. Чернышевского», составленная Н. М. Чернышевской (М., 1953), — не приводит ни одного случая, который можно было бы истолковать как участие Чернышевского в практической революционной деятельности. Другое дело, что в кругу контактов Чернышевского были самые разные люди, включая «агитаторов» и «пропагандистов», но для Петербурга того времени это было совершенно в порядке вещей.

45 В последнем по времени письменном договоре Плетнева с Панаевым и Некрасовым, заключенном в январе 1852 года, значилось:
«1) Я, Плетнев, передаю им, Панаеву и Некрасову, право издавать в течение десяти лет, то есть с десятого февраля тысяча восемьсот пятьдесят второго года по десятое февраля тысяча восемьсот шестьдесят второго года, принадлежащий мне литературный журнал Современник <…> 6) Буде по истечении десятилетнего срока Панаев и Некрасов пожелают продолжить издание сего журнала еще на десять лет, то я, Плетнев, ни в коем случае не вправе отказать им в этом и обязуюсь продолжить представленное им право на издание журнала еще на десять лет на тех же самых условиях, как ныне заключаемые <…> 7) Мы, Панаев и Некрасов, обязуемся с своей стороны платить Г-ну Плетневу за право издавать в свою пользу означенный журнал по три тысячи рублей серебром в год» (цит. по: Евгеньев-Максимов В. Е. «Современник» в 40—50 гг. От Белинского до Чернышевского. С. 419, 420).

46 Чернышевская Н. М. Указ. соч. С. 195, 196.

46а Цит. по: Переписка Н. А. Некрасова в двух томах. Т. 1. М., 1987. С. 333.

47 Обо всем этом см.: Рейсер С. А. Некоторые проблемы изучения романа «Что делать?» // Чернышевский Н. Г. Что делать? Из рассказов о новых людях. Л., 1975.

48 Шестидесятые годы. М. А. Антонович. Воспоминания. Г. З. Ели-сеев. Воспоминания. С. 300.

 



© 1996 - 2017 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Сергею Костырко | О проекте